А в воспоминаниях Льва Гумилевского приводится следующий эпизод:
«…случайно я узнал о переписке с Горьким. Я просил Андрея Платоновича показать мне письма, он ответил:
— Да там нет ничего интересного…
— Но все-таки, что он писал?
— Хвалит».
За нежеланием Платонова о Горьком говорить стоит определенный умысел, и независимо оттого, знал или не знал Платонов доподлинно о той роли, какую стал играть Горький в его судьбе после 1934 года, он не мог о ней не догадываться.
Однако Горьким история не ограничилась. По его следам двинулась партия большевиков. «Надо еще учесть, что чуждые и антипролетарские настроения в литературе проявляются теперь, как правило, в формах скрытых, тонких и завуалированных. Я приведу в качестве примера рассказ Андрея Платонова „Такыр“… Через весь рассказ проведена философия обреченности людей и культуры… Через весь рассказ проведена идея скупости природы, ее враждебности к людям и такого несовершенства людей, независимо от их классового происхождения, что любить их нельзя, они любви не заслуживают, — выступал 5 марта 1935 года на пленуме Союза писателей оргсекретарь Союза А. Щербаков. — Теперь мы можем прямо сказать А. Платонову: если раньше в твоих произведениях были проблески талантливости, то твои последние рассказы и с точки зрения художественной формы имеют ничтожную ценность. И должны мы еще сказать: жалок путь писателя, цепляющегося за старые, обветшалые, разбитые жизнью идейки».
«Но не таков удел, и другая судьба писателя, дерзнувшего вызвать наружу все, что ежеминутно пред очами и чего не зрят равнодушные очи, — всю страшную, потрясающую тину мелочей, опутавших нашу жизнь, всю глубину холодных, раздробленных, повседневных характеров, которыми кишит наша земная, подчас горькая и скучная дорога, и крепкою силою неумолимого резца дерзнувшего выставить их выпукло и ярко на всенародные очи! Ему не собрать народных рукоплесканий, ему не зреть признательных слез и единодушного восторга взволнованных им душ; к нему не полетит навстречу шестнадцатилетняя девушка с закружившеюся головою и геройским увлеченьем <…> Сурово его поприще, и горько почувствует он свое одиночество» — пожалуй, ни к кому из русских писателей минувшего века не применимы эти чудные и чуть ернические гоголевские строки, как к Платонову…
В 1935-м у него снова не было ни одной публикации.
«СУББОЦКИЙ, узнав, что после заметки в „Правде“ два журнала не стали печатать уже принятые и набранные рассказы Андрея ПЛАТОНОВА, сказал, что считает это безобразием и что он позвонит ЕРМИЛОВУ и ПАВЛЕНКО о том, что „Правда“ вовсе не имела в виду изгнать ПЛАТОНОВА из печати.
Однако ПЛАТОНОВ говорил САЦУ, что его вызывал тов. ЩЕРБАКОВ и объявил ему, что он (ПЛАТОНОВ) должен „сейчас же“ написать совершенно ясную политически вещь, иначе ему будет плохо. ПЛАТОНОВ очень взволнован и растерян», — сообщал доноситель.
О вызове Платонова в ЦК известно не так много. Но осенью 1935 года Платонов говорил со слов доносителя: «Меня никто не печатает. Вокруг меня создалась странная обстановка. Меня покрыл ЩЕРБАКОВ за „Такыр“. А потом МАРЧЕНКО вызвал меня и говорил, что ЩЕРБАКОВ перегнул. Члены правления Союза Писателей встречались со мной и хвалили „Такыр“ и говорили, что ЩЕРБАКОВ покрыл зря, просили не придавать этому значения. Почему же они молчали, когда слушали его?»
Почему молчали — это действительно вопрос, и положение Платонова вновь сделалось неопределенным, но речь Щербакова не имела для автора тех губительных последствий, что «антивпроковские» статьи 1931 года. В 1936 году Платонова снова начали-продолжили печатать. Несмотря на то, что Щербакову, за которым стоял Горький, удалось остановить публикацию рассказов «Скрипка» и «Семья» в журнале «30 дней» и «Глиняный дом в уездном саду» в журнале «Колхозник» («Унылый романтизм этот „Колхознику“ не подходит», — резюмировал Горький), а также отрывки из «Джана» в «Правде» («я сда<л> „Джан“ печатать в редакцию „Правды“. <пропуск> принял у меня отрывки, но узнав, что это та повесть, о которой говорили у <пропуск>, — отказался печатать. А для меня в „Правде“ напечататься было интересно», — говорил Платонов в сводке НКВД) — этот рассказ напечатала под названием «Нужная родина» «Красная новь».
Вместе с этим рассказом в 1936 году увидел свет «Третий сын», и так пошла череда рассказов второй половины тридцатых годов, что тотчас же стали классикой — факт, который признали и современники, однако прежде обратимся к последнему из дошедших до нас романов Андрея Платонова — к «Счастливой Москве».
Глава четырнадцатая ЛЮБОВНИКИ МОСКВЫ
Написанный карандашом на листах из школьных тетрадей, амбарных книг и свободных страницах рукописей ранних стихов, этот роман — самое загадочное произведение Платонова. В отличие от «Котлована» и «Чевенгура», впервые опубликованных на Западе, он много лет пролежал в семейном архиве то ли невостребованным, то ли хранимым от чужих глаз. Неизвестно, кто и когда из исследователей его первым прочитал. Нет на него ссылок ни в написанной Львом Шубиным статье о Платонове в «Краткой литературной энциклопедии», где упоминались не опубликованные на тот момент «Котлован» и «Ювенильное море», ни в предисловии к платоновскому избранному 1966 года, написанном Федотом Сучковым, ухитрившимся перечислить всё: и «Чевенгур», и «Котлован», и «Ювенильное море», ни в известном зарубежном исследовании «Андрей Платонов в поисках счастья», хотя, казалось бы, этот роман одним названием своим в эту книгу просится.
Так получилось, что «Счастливая Москва» увидела свет последней (не считая «Ноева ковчега» и «Технического романа») из крупных платоновских вещей благодаря усилиям и труду Натальи Васильевны Корниенко в девятой книжке журнала «Новый мир» в 1991 году — то есть по странным историко-мистическим законам как раз тогда, когда в СССР рухнула власть окончательно промотавших свое достояние бесталанных наследников большевизма и в стране начался новый отсчет времени. Но хотя об этом романе с той поры было написано немало умных статей и проведено достаточно глубоких исследований, все равно темно и странно происхождение его мотивов, загадочны поступки героев, и трудно понять, неужели автор всерьез рассчитывал его напечатать в Советском Союзе? А ведь действительно намеревался, дважды заключив договор с почтенными издательскими домами: в 1934 году с ГИХЛом, а в начале 1936 года — с «Советским писателем».
Юрий Нагибин в эссе «Московский роман Андрея Платонова» определил «Счастливую Москву» как «гениальный роман и, наверное, самый страшный у Платонова, страшнее „Котлована“, там хоть пробивался какой-то бледный кладбищенский свет — ну хотя бы в преданности девочки-сироты костям своей матери, в заботе обрубка Жачева о ней; здесь все разъедено червем надрывно-больного сарказма. И ничего уже не остается для утешения человеческого сердца… Роман Андрея Платонова страшен, как страшна была тогдашняя, уже далекая, но не потерявшая способности к возвращению жизнь».
Сказано эффектно, да так ли это?
«Когда ночевал Жорж и вечером еще пришел Келлер, они упросили меня читать. Я им прочел кое-что из „Счастливой Москвы“, они удивились этой горести и трудной радости, духом которой проникнуто сочинение», — оценивал Платонов свой роман летом 1935 года в письме жене, и эти, не имеющие ничего общего с нагибинскими слова многое объясняют и в авторском замысле, и в его воплощении.