Книга Андрей Платонов, страница 32. Автор книги Алексей Варламов

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Андрей Платонов»

Cтраница 32

Но дело прошлое. Теперь Исаак Григорьевич умер и только зря поломал мировое благонадежное устройство. А мог бы он и добро делать, только не захотел отчего-то и умер…»

Если учесть, что — по небесспорному, но заслуживающему внимания и очень изящно аргументированному суждению исследовательницы Дарьи Московской — описание смерти Матиссена и прощания с ним крестьян напоминает газетные отчеты о смерти и похоронах Ленина, широко публиковавшиеся в Советской России, то повесть имеет подводное течение, своего рода адово дно, которое так и не сумел сокрушить умерший 25 января 1924 года (то есть четыре дня спустя после смерти вождя) Фаддей Попов — еще один претендент на должность Ильича в «Эфирном тракте». Но независимо от того, метил или нет Платонов в главного из советских выродков, смерть, происходящая по причине того, что человек не желает делать добро, бросает отблеск не только на насилующего природу Матиссена, но и на других героев «Эфирного тракта», подобно Фаусту проникающих в последнюю тайну бытия, но так и не обретающих ту простую истину, которая хорошо ведома селькору Петропавлушкину: «Долой злые тайны и да здравствует сердечная наука!»

Над полуученым человеком Петропавлушкиным в редакции «Бедноты», куда он отправил свою идеалистически сумбурную корреспонденцию, смеются, а между тем по замыслу автора именно этот душевный бедняк очень доходчиво излагает суть платоновских размышлений о связи материи и сознания: «Прошу опомниться и поверить хоть на сутки, что мысль не идеализм, а твердое могучее вещество. А все мироздания с виду прочны, а сами на волосках держатся. Никто волоски не рвет, они и целы. А вещество мысли толкнуло, все и порвалось. Так о чем же речь и насмеяние фактов? Вселенский мир это вам не бумажная газета. Остаюсь с упреком — быв. селькор Петропавлушкин».

В упреке бывшего, то есть своим письмом отказывающегося от должности селькора можно увидеть проекцию поступка самого Платонова, который в 1923–1925 годах тоже ушел из бумажной литературы и фактически на время сделался бывшим писателем, но позволить себе удержаться на глубине и уйти из литературы навсегда не смог. И не столько по причинам идейного порядка, сколько потому, что сдерживать творческую энергию, накопившуюся в нем за годы вынужденного литературного воздержания («запретить литературу — все равно что запретить половой акт», — злорадно высказался на сей счет в дневнике досконально знавший предмет обоих вопросов Пришвин) было выше даже его сил.

Писательский пост оказался ненапрасным. Так, в условиях чудовищного давления, душевных потрясений и перегрузок, столкновения дела и слова, замысла и его реализации создавалось произведение, ставшее первым платоновским литературным шедевром — «Епифанские шлюзы», — с которым он как победитель вошел в советскую литературу, хотя победная эта повесть получилась не о виктории, но о поражении. О поражении полном, безоговорочном, беспощадном — трагическая история английского инженера, которому жестокий русский царь дал повеление выстроить канал от Оки до Дона и который потерпел фатальную неудачу, приведшую к его кошмарной смерти.

«Шлюзы не действовали. Народ не шел на работы или бежал в скиты и жил ветхопещерником в глухих местах. Вот — „Епифанские шлюзы“. Я написал их в необычном стиле, отчасти славянской вязью — тягучим слогом. Это может многим не понравиться. Мне тоже не нравится — так как-то вышло», — писал Платонов жене 25 января 1927 года, но пять дней спустя высказался совершенно определенно: «Посылаю „Епифанские шлюзы“. Они проверены мною. Передай их немедленно кому следует. Обрати внимание Молотова (редактор издательства „Молодая гвардия“. — А. В.) и Рубановского (сотрудник Главлита. — А. В.) на необходимость точного сохранения моего языка. Пусть не спутают».

«Епифанские шлюзы» с точки зрения платоновской биографии книга настолько глубоко личная, парадоксальным образом объединяющая воронежские достижения и тамбовские провалы, что возникает соблазн отождествить автора с главным героем, тем более обстоятельства кажутся похожими — захолустье, косность, эпоха великих преобразований и человек, строитель, инженер, становящийся жертвой истории и семейных обстоятельств. Английский инженер Бертран Перри — представитель давно прошедших времен, когда человечество не знало ни атома, ни электричества, да к тому же иностранец, носитель чуждого России европейского сознания, «скупого практического разума веры… понявшей тщету всего неземного». Честолюбец, отправившийся в далекую землю для ловли счастья и чинов, он все равно автору понятен с его вечными для всех времен и народов бедами, одиночеством, тоской, душевной неурядицей, с драматической историей отношений с невестой Мэри, которая не захотела своего жениха ждать и сражает его сообщением об измене («Невольно всюду я запечатлеваю тебя и себя, внося лишь детали», — писал Платонов жене, и эти строки могут быть отнесены и к «Епифанским шлюзам»).

Англичанин Перри близок к Михаилу Кирпичникову из «Эфирного тракта», которого тоска и тяга к странничеству погнали в Америку, и он применяет на чуждой земле свои знания так же, как Перри попытался применить их в России. Только Кирпичников делает это в менее драматических обстоятельствах, благо его калифорнийский хозяин не чета русскому царю Петру, с большим успехом, да и с сознанием того, что его русская жена Мария — а вот она не чета англичанке Мэри — будет ждать, и если не дождется, то лишь потому, что их разлучит смерть. И про нее, Марию, можно сказать то, что хотел бы сказать про свою невесту Перри: «А ежели бы в тылу имелась достоверная любовь, тогда бы каждый пешком пошел хоть на луну!»

Бертрана Перри нельзя считать идеальным платоновским героем, как нельзя считать таковым и Кирпичникова, променявшего «теплое достоверное счастье на пустынный холод отвлеченной идеи», да к тому же еще увлекшегося на чужбине мещаночкой Руфью. Но, пожалуй, самая существенная разница между этими персонажами состоит в другом. Если Кирпичников смеет думать — и автор ему не противоречит, — что он совершенно понял примитивную, ребяческую Америку с ее культом потребления и примитивнейшими запросами («Кирпичников хохотал. Он читал где-то, что американцы по развитию мозга — двенадцатилетние мальчики. Судя по Риверсайду, это была точная правда»), то Бертрану «дикая и таинственная» Россия с ее «страшной высотой неба над континентом, которая невозможна над морем и над узким британским островом», остается неясна. Она поражает, пленяет его, но нимало не раскрывается, а лишь немного приоткрывает свою таинственную жизнь: «Казалось, что люди здесь живут с великой скорбию и мучительной скукой. А на самом деле — ничего себе. Ходили друг к другу на многие праздники, пили самодельное вино, ели квашеную капусту и моченые яблоки и по разу женились».

Под этим слоем находится иной, тот, что имеет прямое отношение к проектам Петра и попыткой их реализовать Бертраном: «Мужики не чаяли, когда эта беда минует Епифань, а по воде никто не собирался плавать; может, пьяный когда вброд перейдет эту воду поперек, и то изредка: кум от кума жил в те времена верст за двести, потому что сосед соседа в кумовья не брал, — бабы не дружили». Самим же бабам, наиболее здравомыслящей части общества, и вовсе изначально видна дутость петровских прожектов: «А что воды мало будет и плавать нельзя, про то все бабы в Епифани еще год назад знали. Поэтому и на работу все жители глядели как на царскую игру и иноземную затею, а сказать — к чему народ мучают — не осмеливались».

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация