«Когда он видел лица детей, ему хотелось или тотчас умереть, чтобы не тосковать по молодой, счастливой жизни, или уже остаться жить на свете постоянно, вечно. Но жить постоянно — разве это управишься, разве это ему посильно, да и охоты уже нету такой, как прежде, и земля как будто наскучила; но иногда ему казалось, что настоящая охота жить только и приходит в старости, а в молодых годах этого понятия нет, тогда человек живет без памяти. Больше всего старику было жалко детей, и он чувствовал, как от них входит в его сердце томительное, болящее счастье, все еще и до сей поры малознакомое и непрожитое, будто оно было забыто за недосугом, но само по себе давно ожидало его».
Нет сомнения, это авторский фокус, его взгляд и отношение к действительности, к жизни и смерти, и в этом смысле не случайно, что восемь лет, номинально разделяющие Вощева и старика из «Июльской грозы», превращаются в долгие десятилетия, во всю жизнь — именно так протекало для Андрея Платонова время. Не случайно и то, что этот старик помогает детям добраться до дома. Психологически достоверный, носюжетно не вполне ясный, внешне не мотивированный, похожий на бегство уход брата и сестры из бабушкиного дома (столько идти, устать, проголодаться и пуститься в обратную дорогу, не поев блинов с вареньем и не сказав хозяйке ни слова) может быть по-разному прочитан и истолкован. Американский славист Клинт Уокер, автор статьи «Забота о малолетних кадрах в „Июльской грозе“», услышал в этом рассказе «плач Платонова по утерянным ценностям дореволюционного жизнеустройства» и увидел культурный разрыв между «новым советским поколением сталинских колхозов, где живут Наташа с братом, и теми дореволюционными культурными ценностями, которые представляет собой бабушка». Однако, даже будучи убежденным почвенником, славянофилом и плакальщиком по порушенному крестьянскому ладу, согласиться с этим трудно — не было у Андрея Платонова ничего подобного тому, что зовется ностальгией по дореволюционной России. Ни в 1919-м, ни в 1929-м, ни в 1939-м году Не было, как бы нам теперь, может быть, ни не хотелось эту ностальгию автору приписать, и едва ли смысл этого рассказа заключается в том, что «платоновские дети еще не научились ценить те простые, вечные ценности, которые представляет собой бабушка и ее дом», за что они тотчас же подвергаются наказанию, попадая в страшную грозу.
Столь прямая нравоучительная идея не могла отвечать авторским намерениям — Платонов не протестантский проповедник. Все было проще и сложнее одновременно: для детей невыносим разрыв с их родным домом, с их родительским двориком, они соскучились, затосковали, а бабушка пугает их старостью и хозяйственностью: при «светлости», теплоте и нежности этого образа («Пусть все поскорее соберутся вместе в одну избу, пусть будут здоровы ее дочь со своим мужем и растут счастливыми внуки, — чего еще мучиться, и так хорошо»), при всей экономности его, нетрудно заметить, как привязана Ульяна Петровна к своему добру, которое она хранит в потайной посуде, как боится умереть в отличие от смиренного «дальнего» странника-старичка с его бесстрашным отношением к жизни и смерти. Она, перефразируя Евангелие, — не Мария, но Марфа, пекущаяся о многом («пойти кур покликать, пусть в сарае побудут») и не знающая главного. Да и менее домовитый, помешанный на рыбалке ее муж, который фактически остается за кадром, появляясь лишь в финале, и представлен в рассказе в размышлениях жены, восходящих к мотивам ранней платоновской прозы («Он только и ждет, только и надеется, что в мире случится что-нибудь: либо солнце потухнет вдруг, либо чужая звезда близко подлетит к Земле, посветит ее золотым светом на вечное заглядение всем, или на бросовом, неудобном поле вырастет сама по себе сладкая, питательная трава, которая пойдет на пользу людям, и ее не нужно будет сеять, а только жать… Ему никогда, никогда ничего не надо было, а всего-навсего сидеть где попало да беседовать с людьми о самой лучшей жизни, что будет и чего не будет, а дома смотреть на свое добро и думать: когда ж это настанет время, чтобы ему нескучно было!..»), — образ скорее комичный, недаром девочка Наташа недоумевает, ибо она «не знала такой жизни у больших людей».
В единоличном доме у бабушки и дедушки, находящемся на колхозной или совхозной — ибо на какой еще? — земле («От их дворового плетня начиналось общее ржаное поле»), — в этом доме жарко, сухо, томительно, как в царстве мертвых. В нем растет единственный маленький куст-кустарь, чьи листья «были покрыты пылью, он слабо шевелил ветвями, он истомился от жары и суши и жил точно во сне или как умерший, чужой и грустный для всех, которому не нужен никто», и желание детей поскорее покинуть это тоскливое место и вернуться в свой дом («Если бы Наташу оставили здесь жить навсегда, она бы умерла от печали») естественно и объяснимо. Старая деревня — им чужбина, их отечество — колхоз «Общая жизнь», который худо ли бедно ли, но установился на русской советской земле. Рассказ так написан, что дети идут из колхоза в деревню, словно из настоящего в прошлое, путешествуя не только по пространству, но и по времени, и рубежом, разделяющим два этих мира, оказывается гроза.
Позднее, перерабатывая «Июльскую грозу» для военного времени, Платонов составил план, точно отразивший и его первоначальный, «мирный» замысел: «…дети влекутся в неизвестное… <…> к бабушке, в другую деревню… <…> дети видят неизвестное, но скучают по известному — отцу и матери», а потом «узнают величие и мощь природы».
В военном рассказе июльская гроза рассматривалась в качестве репетиции перед грозой военной, как подготовка к новому испытанию, но в 1938-м Платонов нарисовал обыкновенную летнюю грозу как светопреставление. Дети уверены, что умрут, и эту уверенность помнивший о смерти чевенгурского мальчика и котловановой Насти автор разделяет, испытывая вместе с маленькими героями ужас, страх, отчаяние.
«Антошка видел: оттуда, из-за реки, шла страшная долгая ночь; в ней можно умереть, не увидев более отца с матерью, не наигравшись с ребятами на улице около колодца, не наглядевшись на все, что было у отцовского двора. И печка, на которой Антошка спал с сестрой в зимнее время, будет стоять пустой. Ему было жалко сейчас их смирную корову, приходящую каждый вечер домой с молоком, невидимых сверчков, кличущих кого-то перед сном, тараканов, живущих себе в темных и теплых щелях, лопухов на их дворе и старого плетня, который уже был на свете — ему об этом говорил отец, — когда Антошки еще вовсе не существовало; и этот плетень особенно озадачивал Антошку: он не мог понять, как могло что-нибудь быть прежде него самого, когда его не было, — что же эти предметы делали без него? Он думал, что они, наверно, скучали по нем и ожидали его. И вот он живет среди них, чтоб они все были рады, и не хочет помереть, чтоб они опять не скучали. Антошка прижался к сестре и заплакал от страха».
Чувства сестры менее эгоцентричны: «Наташа села возле ржи и изо всех сил прижала к себе Антошку, чтобы хоть он остался живым и теплым около нее, если сама она умрет. Но ей подумалось, что вдруг Антошка помрет, а она одна уцелеет, — и тогда Наташа закричала криком, как большая женщина, чтобы ее услышали и помогли; ей показалось, что хуже и грустнее всего было бы жить последней на свете. Ведь, может быть, и дом их в колхозе сгорел от молнии и двор смыт дождем в пустое песчаное поле, а мать с отцом теперь уже умерли. И, приготовившись, чтобы скорее умереть самой, Наташа оставила Антошку и легла на землю вниз лицом; она хотела умереть первой в грозе и ливне, прежде чем умрет ее брат Антошка».