И все же дружба была не с Миндлиным, с ним было сожаление о своей откровенности и еще, может быть, опасение, как бы не проболтался, а вот Виктор Боков, знавший куда как больше и вовсе не обещавший торжественно ни о чем молчать, судя по всему, многого сознательно не сказал.
Разница в воспоминаниях обнаруживает себя порой в деталях на первый взгляд необязательных, случайных. Вот как, например, не сговариваясь, описывают Миндлин и Боков Плато-нова-купальщика.
Миндлин: «Я быстро разделся и вбежал в воду. Уже из воды стал торопить Андрея Платоновича: что вы там мешкаете? Скорее! Скорее!
Платонов пристроился за лодкой, опрокинутой на песке днищем кверху, раздевался, смущаясь, как женщина, и в воду входил, стыдливо прикрывая руками грудь.
Он не плавал. Ему нельзя было плавать из-за болезненной его худобы. Он так и остался лежать у самого берега на животе, едва прикрытый теплой и сонной водой. <…>
А когда вышли на берег, он снова спрятался за опрокинутой лодкой и одевался, как женщина, стесняясь меня».
(Эта стыдливость, заметим, сближает Платонова с Никитой Фирсовым из «Реки Потудани».)
А вот — мемуар Виктора Бокова, и перед нами совсем другой человек: «Дорога привела нас к мельнице, к плотине, к омуту. <…> Кто может соперничать июньским днем с ласковой прохладой воды?! Боковы разделись, попрыгали в омут, плывут, выкрикивают шутки, плывет и Андрей Платонов, а за ним я, как бы охраняю».
Ему не было тогда и сорока, но и физически, и душевно он выглядел и чувствовал себя старше своих лет, да и ощущал себя едва ли не стариком. И, может быть, поэтому так любил дружить с молодыми. С Федотом Сучковым и его друзьями («Платонов был мягок в общении, не любил никаких деклараций, говорил низким голосом, иногда от нахлынувшего чувства сминал слова, доносил не мысль, а эмоцию», — вспоминал Сучков); с сотрудницей журнала «Мурзилка» Евгенией Таратутой и ее подругой редактором Гослитиздата Екатериной Цинговатовой, которых был всего на двенадцать-тринадцать лет старше…
«Андрей Платонович приходил ко мне с двумя бутылками в карманах плаща. Одна бутылка — водки, другая — с виноградным или яблочным соком. Он их ставил на мой круглый стол и говорил нам:
— Вы же — детский сад, а мне одному скучно…
Я доставала граненые стопочки. Мы сидели за столом друг против друга. Внимательно расспрашивал. И у меня, и у Кати все было тогда сложно».
О том, какие именно сложности были в ту пору у Евгении Таратуты, известно из ее воспоминаний, напрямую с Платоновым не связанных, но все же имевших к нему отношение.
«В начале лета 1937 года всю нашу семью выслали из Москвы как семью репрессированного — у отца был срок пять лет политизолятора. Три мальчика-школьника, мама и я оказались в глухом сибирском селе. С трудом удалось перебраться в ближайший город — Тобольск. Мама работала в библиотеке, я — машинисткой, секретарем, хотя могла бы преподавать в школе и в техникуме, но этого не разрешили, а потом и секретарем не разрешили. В мае 1939 года я потихоньку уехала из Тобольска, будто учиться. Два брата еще раньше уехали — тоже учиться. Мама с младшим оставались в Тобольске.
В день приезда в Москву у меня пропал голос. Совсем. Ни хрипа. Ни шепота… А жить мне — негде. Нашу квартиру заняли НКВДэшники. Братья живут в институтских общежитиях — меня туда не пустят. Денег нет. <…> едва в милиции увидели мой паспорт, выданный в Тобольске, как велели в 24 часа покинуть столицу. Очевидно, серия, обозначенная на паспорте, служила шифром, понятным для милиции, но не для нас…»
Платонову злоключения современников были известны не понаслышке, вызывая сочувствие отнюдь не абстрактное, однако выпавшее на долю его семьи оказалось куда страшнее.
«Как Тотик, не скучает по мне? Я уже заскучал».
«Еще Тотка — настолько дорогой, что страдаешь от одного подозрения его утратить. Слишком любимое и драгоценное мне страшно — я боюсь потерять его…»
«Тотику — поцелуй, объятие и катание верхом в далекой перспективе. Ну, прощай, моя далекая невеста, и береги нашего первого и единственного сына».
«Скажи сыну (ведь он уже большой, десять лет), что я его люблю, что я по нем соскучился и часто смотрю на все его игрушки, на столик, которые теперь пусты и ждут его».
«Сильно мучает меня скука по тебе и по Тотику, все время напрягаешься в борьбе с собственным сердцем».
«А Тотик — мой хелей балала, жигит, т. е. любимый ребенок, юноша».
«Я очень хотел бы увидеть, хоть на минуту, как вы там живете с Тоткой, как он учится и ведет себя без меня».
«Я беспокоюсь за Тотика, как бы он чего не нашалил такого, что принесет и ему и нам несчастье. Тотик! Говорю тебе издалека, серьезно, слушайся мать и брось баловаться, пока я не приеду».
«Тотика я прошу вести себя дома, в школе и на улице так, чтобы это было похоже, что он сын Платонова и по-хозяйски замещает отца во время его отсутствия.
Если я узнаю, что он вел себя скверно, учился лениво, тогда у нас дружба пойдет врозь. Я для него стараюсь, так пусть он не хулиганит.
Если же Тотик там без меня ведет себя хорошо, с матерью не дерется, учится хорошо, то я, как приеду, сделаю ему такой подарок, которого он еще никогда не имел, и буду ходить с ним гулять по кино десять дней подряд».
«Много мешает моему здоровью какое-то тяжелое, необоснованное предчувствие, ожидание чего-то худого, что может случиться с тобою и Тошкой в Москве».
В этих строках из платоновских писем разных лет угадывается не только любовь и тоска по сыну в период разлуки. Предчувствие катастрофы, с каким жил Платонов, сконцентрировалось, воплотилось в судьбе его пятнадцатилетнего сына, на чью долю выпало то, что должно было произойти с отцом, к чему была устремлена и неслась его судьба подобно тому, как шли навстречу беде паровозы в его прекрасном и яростном мире. Но случилось не с ним. Случилось хуже, чем если бы с ним, точно кто-то отвел, перевел беду, как железнодорожную стрелку, и направил к пропасти другой состав. Тот, в котором ехали дети…
Платон Платонов, Тотик, был необычным ребенком. Очень одаренным, восприимчивым, рано повзрослевшим и не выдерживавшим стремительного роста. «Он был очень взбалмошный человек. Может, это нам и нравилось, и все наши девчонки в него втрескались. Он был красивый», — вспоминала много лет спустя будущая жена Платона Тамара Зайцева. Ему непросто жилось, его нелегко было воспитывать, но это были трудности, происходившие не от скудости, а от богатства натуры. Если искать параллелей с другими писательскими детьми, то, пожалуй, ближе всего к Платону был его ровесник Георгий Сергеевич Эфрон, сын Марины Цветаевой — Мур. Они и жизни прожили короткие и почти одновременные, и оба были к ним не очень готовы…
«Этого светловолосого, хорошего мальчика в коричневом костюме, белой рубашке с черным галстуком я видел еще два или три раза, каждый раз так же мельком, — вспоминал Гумилевский. — А вскоре затем Андрей Платонович, отвечая на обычный вопрос: „Как поживаете?“ — сказал мне: