Пришвин, в отличие от своей былой наставницы, имел возможность для более широких наблюдений, и ему корень зла в ту пору виделся не в деревне, а в городе, посылая депеши в который, представитель центра на местах давал убийственно точный, еще не заслоненный личной обидой анализ происходящего; увиденное за тысячу верст от столицы странным образом напоминало писателю хорошо известные сектаторские собрания на окраинах Петрограда: «Как неправильный на один волосок прицел дает в миллион раз большую ошибку на мишени, так же теперь уклонение от истины в столице в речи какого-нибудь волостного оратора неисчислимый вред наносит провинции. Так в столице какой-нибудь скромный и молчаливый солдат, послушав таких речей, разрывается, как граната, в деревне. С пафосом религиозного сектанта бросает он в темные головы иностранные слова, за которыми один смысл: захват и анархия. Изумительно бывает слушать, как страстно призывает такой оратор к отказу от захвата вне страны и так же страстно к захвату внутри страны». И дальше снова как историческое предвидение: «Враг наш оказался не внешним, а внутренним, немец и война обращаются внутрь, война гражданская».
[335]
Вот еще одна типичная сцена той поры. Некий Иван Михайлович, мелкий собственник, который «с радостью принял революцию, как суд Божий (мысль совершенно бердяевская. – А. В.) и земной выход справедливости»,
[336] на Пасху отправляется на свой пруд убить дикую утку. Там ему встречается неизвестный молодой парень, который бросает в птицу камень, чтобы охотнику помешать.
«Не дам, – говорит, – стрелять, утка не твоя! – и спугнул ее камнем. – И земля, – говорит, – не твоя, земля общая, как вода и воздух».
Иван Михайлович пробовал было сопротивляться, даже ружье на парня наставил, а тот не боится: «Я тебя арестую, пойдем на деревню».
Там, на деревне, состоялся диспут.
Тот из ораторов, который утку вспугнул, утверждал, что земной шар создан для борьбы, а другой – что для мира и тишины духа, который и должен настать после Учредительного собрания, где будет услышан голос всего народа.
Последняя речь мужикам понравилась больше, и несчастливому охотнику было обещано, что утка прилетит обязательно и никто его не тронет. Но победа была не абсолютная, и в головы мужикам солдату удалось заронить несколько разрушительных мыслей. «Товарищи, – кричит, – не доверяйте интеллигентным, людям образованным. Пусть он и не помещик, а земля ему не нужна: он вас своим образованием кругом обведет». – «Известно, обведет!»
[337]
И вывод писателя неутешителен: «Песенка моя как делегата Временного комитета спета».
[338]
Беда мелкопоместного писателя была не самой бедовой. Куда тяжелее пришлось сельскому священнику, человеку робкому, тихому и многосемейному, по привычке помянувшему на службе в храме государя и всю августейшую семью. Наиболее революционная часть деревни была возмущена и потребовала устроить «проверочный молебен». И вот на выгоне против церкви собирается толпа, в толпе не то красные знамена, не то хоругви с надписью «Да здравствует свободная Россия! Долой помещ». Именно так через «е» (а не «ять») и сокращенно.
Из храма выходит ни жив ни мертв батюшка и слабым голосом начинает молебен под пристальными взглядами уполномоченных, и наблюдающему за этой сценой писателю кажется, будто он находится в киргизской юрте, где все сидят в ожидании еды, а хозяин готовится резать барана и точит ножик (и это за полгода до Блока с его «Двенадцатью»!).
«"Победы, Благоверному императору… – ах! – державе Российской… Побе-еды…" Опять отцикнулся, и на проверочном молебне! Гул, ропот, смех – жалко, противно, глупо: баран зарезан».
[339]
Но вернемся к Пришвину и его хуторским делам. Мало того что крестьяне хотели отнять у него землю, пришвинский хутор оказался камнем преткновения в споре двух деревень, Шибаевки и Кибаевки (это не настоящие названия, а прозвища деревень, вернее их жителей), одна во все времена была барской, другая – государственной. Сколько деревни стояли, столько враждовали между собой, и вот поразительная вещь: когда их жители получают волю и возможность избрать из своих рядов народных представителей, то выбирают… уголовников, и ужаснувшемуся писателю-демократу оставалось утешиться лишь тем, что подобное происходило и во времена Французской революции, да и вообще по общему мнению уголовники самые сообразительные на деревне люди.
Пришвинский Дневник замечательно точно показал, чем кончился демократический эксперимент над деревней летом 1917 года и какого джинна выпустило из бутылки Временное правительство с его лозунгом, который можно перевести на современный русский: «Берите суверенитета, сколько хотите».
Но как бы ни был раздражен Пришвин действием чиновников Временного правительства, еще более безапелляционно он был настроен летом семнадцатого года против большевиков: «Ураганом промчались по нашей местности речи людей, которые называли себя большевиками и плели всякий вздор, призывая наших мирных крестьян к захватам, насилиям, немедленному дележу земли, значит, к немедленной резне деревень между собой.
Потом одумались крестьяне и вчера постановили на сходе: – Бить их, ежели они опять тут покажутся».
[340]
«Всю пору пережитой смуты сельское население в настоящее время склонно считать виною людей, которые называли себя большевиками».
[341]
Редкий случай – писатель абсолютно ошибся в прогнозах, в чем был не одинок. Большевистскую угрозу мало кто оценил в должной мере.
«Большевики – это люди обреченные, они ищут момента дружно умереть и в ожидании этого в будничной жизни бесчинствуют».
[342]
«Ленинство – результат страха».
[343]
Четвертого июля будущие хозяева страны устроили в Ельце погром, избили до полусмерти воинского начальника, председателя продовольственной управы, крупных торговцев. Расправа, как отмечал Пришвин, была проведена с «азиатской жестокостью». Пленников вели по городу босыми и били, причем больше всего неистовствовали женщины.
«Эта свистопляска с побоями – похороны революции».
[344]
Дни революции в Петрограде вспоминались теперь как «первые поцелуи единственного, обманувшего в жизни счастья»,
[345] и предчувствия Пришвина были мрачны: «Почти сладострастно ожидает матушка Русь, когда, наконец, начнут ее сечь».
[346]