О том, каким образом эти письма стали достоянием общественности, можно прочесть в документальной повести Амальрика «Распутин».
«Сразу же по прибытии во Флорищеву пустынь Илиодор послал телеграмму брату Александру в Царицын, и тот привез ему письма. В один и тот же день, 8 февраля 1912 года, к Илиодору за ними прибыли гонцы от Бадмаева и А. И. Родионова. Подлинники Илиодор отправил Родионову для Гермогена, а копии – Бадмаеву. Бадмаев получил только четыре письма, так как Илиодор забыл сразу вложить в конверт копии двух писем – от Ольги и Анастасии. В сопроводительном письме "дорогому Петру Александровичу" он передает "самую искреннюю, сердечную благодарность тому неведомому для меня г. члену Государственной думы, который через Вас подарил мне прекрасное одеяло". Полагаю, что этот "неведомый член" А. И. Гучков, получив царские письма, о подаренном одеяле мог и не жалеть.
Передав письмо царицы намеревавшимся "возбудить страсти" Родзянке и Гучкову, Бадмаев 17 февраля написал очень сладкое письмо царю, что "епископ Гермоген и иеромонах Илиодор – фанатики веры, глубоко преданные царю, нашли нужным мирно уговорить г. Нового не посещать царствующий дом", и предлагал "спокойно, не возбуждая страстей, ликвидировать это дело". Увидев со временем, что "хлыст, обманщик и лжец г. Новый" не пошатнулся, Бадмаев стал именовать его "отцом Григорием" и "дорогим Григорием Ефимовичем".
Вслед за Коковцовым императрица-мать, по совету Юсупова, пригласила Родзянку.
– Я знаю, что есть письмо Илиодора к Гермогену, – (у меня действительно была копия этого обличительного письма), – и письмо императрицы к этому ужасному человеку. Покажите мне, – сказала она. – Не правда ли, вы его уничтожите?
– Да, ваше величество, я его уничтожу.
Тут Родзянко добавляет, но тоже с большим благородством: "Это письмо и посейчас у меня: я вскоре узнал, что копии этого письма в извращенном виде ходят по рукам, тогда я счел нужным сохранить у себя подлинник".
В действительности никаких "подлинников" у Родзянки не было – они были у Родионова, и о них я скажу далее. Копии же писем, которые "в извращенном" или не извращенном виде стали ходить по рукам, имели своим источником самого Родзянку и его однопартийца Гучкова, ибо именно им эти копии передал Бадмаев. Если сам Родзянко и не имел намерения распространять эти письма, то во всяком случае он не задумался взять их у Бадмаева и не воспрепятствовал их распространению Гучковым. К сожалению, оказалось, что в России не только полиция, но и "общественность" считала возможным перлюстрацию и использование чужих писем».
Андрей Амальрик – советский диссидент и либерал, которого трудно заподозрить в симпатии к монархии, и его сожаление могло быть не вполне искренним. Но вот что писал за полвека до Амальрика убежденный монархист и консерватор И. Л. Солоневич:
«Во всей распутинской истории самый страшный симптом не в пьянстве. Самый страшный симптом – симптом смерти, это отсутствие общественной совести. Вот температура падает, вот – нет реакции зрачка, вот – нет реакции совести. Совесть есть то, на чем строится государство. Без совести не помогут никакие законы и никакие уставы. Совести не оказалось. Не оказалось элементарнейшего чувства долга, который бы призывал наши верхи хотя бы к защите элементарнейшей семейной чести Государя. Поставим вопрос так. На одну сотую секунды допустим, что распутанская грязь действительно была внесена внутрь Царской Семьи. Даже и в этом случае элементарнейшая обязанность всякого русского человека состояла в следующем – по рецепту ген. Краснова, правда, уже запоздалому, – виселицей, револьвером или просто мордобоем затыкать рот всякой сплетне о Царской Семье.
Я плохо знаю Англию, но я представляю себе: попробуйте вы в любом английском клубе пустить сплетню о королеве, любовнице иностранного шпиона, и самые почтенные джентльмены и лорды снимут с себя сюртуки и смокинги и начнут бить в морду самым примитивным образом, хотя и по правилам самого современного бокса. А наши, черт их дери, монархисты не только не били морду, а сами сладострастно сюсюкали на всех перекрестках: "А вы знаете, Распутин живет и с Царицей, и с Княжнами". И никто морды не бил. Гвардейские офицеры, которые приносили присягу, которые стояли вплотную у трона, – и те позволяли, чтобы в их присутствии говорились такие вещи».
Коль скоро разговор зашел об Англии, в добавление к этой мысли можно вспомнить знаменитую английскую легенду о королеве Годиве, которая, по преданию, вынуждена была обнаженной проехать на лошади через весь город, и жители этого города, щадя ее честь, наглухо закрыли все ставни. К несчастью, у нас в России их распахнули настежь, да еще принялись перемигиваться и перешептываться…
«…смертный, право, трудно даже понять, как устроен этот смертный: как бы ни была пошла новость, но лишь она была новость, он непременно сообщит ее другому смертному, хотя бы именно для того только, чтобы сказать: "Посмотрите, какую ложь распустили!", а другой смертный с удовольствием преклонит ухо, хотя после скажет сам: "Да, это совершенно пошлая ложь, не стоящая никакого внимания!" и вслед за тем сей же час отправится искать третьего смертного, чтобы, рассказавши ему, после вместе с ним воскликнуть с благородным негодованием: "Какая пошлая ложь!" И это непременно обойдет весь город, и все смертные, сколько их ни есть, наговорятся непременно досыта и потом признают, что это не стоит внимания и не достойно, чтобы о нем говорить».
Добавить к этим словам Гоголя нечего. Россия, точнее образованная часть се общества – ведь чтением и распространением этих писем занималась главным образом она, – превратилась в тот самый губернский город NN, куда некогда въехала чичиковская бричка.
Что же касается Государя, то для него, судя по всему, вся эта история была очень неприятна. Существует воспоминание Коковцова о том, как во дворце узнали про письма и как отреагировал на это Николай Александрович. Коковцов описывает свою встречу с министром внутренних дел А. А. Макаровым:
«Наш разговор перешел затем на распространяемые с ссылкою на Гучкова письма Императрицы и Великих Княжон, и мы оба высказали предположение, что письма апокрифичны и распространяются с явным намерением подорвать престиж Верховной власти, и что мы бессильны предпринять какие бы то ни было меры, так как они распространяются не в печатном виде, и сама публика наша оказывает им любезный прием, будучи столь падкою на всякую сенсацию <…> Подлинных писем я тогда не видал, и не знал, откуда попали они к Гучкову, и каким образом мог он иметь копии с них. Содержание письма Императрицы, в особенности некоторые выражения его, вроде врезавшегося в мою память выражения: "Мне кажется, что моя голова склоняется, слушая тебя, и я чувствую прикосновение к себе твоей руки", конечно, могли дать повод к самым непозволительным умозаключениям, если воспроизвести их отдельно от всего изложения, но и всякий, кто знал Императрицу, искупившую своею мученическою смертью все ее вольные и невольные прегрешения, если они даже и были, и заплатившую такою страшною ценою за все свои заблуждения, тот хорошо знает, что смысл этих слов был совсем иной. В них сказалась вся Ее любовь к больному сыну, все Ее стремление найти в вере в чудеса последнее средство спасти его жизнь, вся экзальтация и весь религиозный мистицизм этой глубоко несчастной женщины, прошедшей вместе с горячо любимым мужем и нежно любимыми детьми такой поистине страшный крестный путь».