«Если бы Распутин жил в царствование Императора Александра III, когда все в России, в том числе и в особенности, высшее общество, было более здоровым, он не смог бы нажить себе большей славы, как деревенского колдуна, чаровника. Больное время и прогнившая часть общества помогли ему подняться на головокружительную высоту, чтобы затем низвергнуться в пропасть и в известном отношении увлечь за собой и Россию», – сухо заметил позднее протопресвитер Шавельский.
Князь Жевахов, в отличие от протопресвитера и сам настроенный несколько экзальтированно, находил иных виновников русской катастрофы, а тягу общества к сибирскому страннику был склонен оправдать.
«Нужно знать психологию русского верующего, чтобы не удивляться такому явлению. Когда из "старца", каким он был в глазах веровавших, Распутин превратился в политическую фигуру, тогда только стали осуждать этих людей и усматривать в их заблуждении даже низменные мотивы. Но несомненным остается факт, что до этого момента к Распутину шли не худшие, а лучшие, вся вина которых заключалась или в религиозном невежестве, или в излишней доверчивости к рассказам о "святости" Распутина. Это были те наиболее требовательные к себе люди, которые не удовлетворялись никакими компромиссами со своей совестью, какие глубоко страдали в атмосфере лжи и неправды мира и искали выхода в общении с людьми, сумевшими победить грех и успокоить запросы тревожной совести; те люди, которым уже не под силу была одинокая борьба с личными страданиями и невзгодами жизни, и нужна была нравственная опора сильного духом человека. Потянулся к Распутину тот подлинный русский народ, который не порвал еще своей связи с народной верой и народным идеалом, для которого вопросы нравственного совершенствования были не только главнейшим содержанием, но и потребностью жизни».
Все это звучит очень красиво, но в действительности в окружении Распутина трудно назвать таких людей, о которых пишет Жевахов, либо их имена в истории не сохранились. А из числа известных нам духовных чад опытного странника преобладали натуры не столько подлинно народные и духовно трезвые, сколько опять-таки экзальтированные, болезненные. Но воспоминания Жевахова интересны тем, что, не питая к Распутину личного отвращения, свойственного большинству мемуаристов, он выстроил свою версию этой личности, сыгравшей, по мнению князя, в истории России трагическую и зловещую роль вопреки собственной воле, и заложил целую традицию, которой питается сегодняшняя не только распутинофильская, но и в целом отечественная конспирологическая мысль.
«Появлению Распутина в Петербурге предшествовала грозная сила, – утверждал товарищ обер-прокурора Святейшего синода. – Его считали если не святым, то во всяком случае великим подвижником. Кто создал ему такую славу и вывез из Сибири, я не знаю, но в обстановке дальнейших событий тот факт, что Распутину нужно было пробить дорогу к славе собственными усилиями, имеет чрезвычайное значение. Его называли то "старцем", то "провидцем", то "Божьим человеком", но каждая из этих платформ ставила его на одинаковую высоту и закрепляла в глазах Петербургского света позицию "святого"».
А дальше Жевахов писал о том, как происходило «снижение» образа Распутина, и виной этому считал высший свет и стоявший за его спиной «интернационал» – этим словом князь называл сообщество, у других авторов именуемое масонством, жидомасонством, еврейским заговором, темными силами и пр.
«Слава Распутина разрасталась все более, и пред ним раскрывались все чаще двери не только гостиных высшей аристократии, но и великокняжеские салоны… А нужно знать, что такое "слава", чтобы этому не удивляться… И добрая, и дурная слава одинаково связывают обе стороны.
В первом случае подходят к человеку с тою долею предубеждения в его пользу, какая исключает возможность критики и беспристрастной оценки; во втором случае еще более резко наблюдается такая связанность, увеличивающая мнительность и подозрительность со стороны того, о ком говорят дурно, и заставляющая тех, кто говорит о нем дурно, видеть в каждом слове последнего, в каждом его движении, лишь отражение своих подозрений и заранее сложившегося мнения.
О том же, что первоначально добрая слава о Распутине, а затем дурная, искусственно раздувались интернационалом, об этом, конечно, мало кто догадывался».
Но все же самым живым фрагментом в мемуарах Жевахова стали не его умозаключения, а описание собственной встречи с Распутиным.
«Как-то однажды А. Э. Фон-Пистолькорс
[10] пригласил меня к себе на вечер. Это было в 1908 или в 1909 году. Я впервые встретился у него с Распутиным. Впечатление от вечера получилось такое, что мне хотелось заплакать… Странным показался не Распутин, который держался так, что мне было жалко его; а странным было отношение к нему окружавших, из коих одни видели в каждом, ничего не значащем, вскользь брошенном слове его – прорицание и сокровенный смысл, а другие, охваченные благоговейным трепетом, боязливо подходили к нему, прикладываясь к его руке… Как затравленный заяц озирался Распутин по сторонам, видимо, стесняясь, но в то же время боясь неосторожным словом, жестом или движением разрушить обаяние своей личности, неизвестно на чем державшееся… Были ли на этом вечере те, кто притворялся и лицемерил, не знаю… Может быть, и были… Но большинство действительно искренно было убеждено в святости Распутина, и это большинство состояло из отборных представителей самой высокой столичной знати, из людей самой чистой и высокой религиозной настроенности, виноватых только в том, что никто из них не имел никакого представления о природе истинного «старчества». <…>
С течением времени Распутин приобретал все большую уверенность в себе, а в описываемый мною момент, быть может, даже сознавал себя призванным поучать и наставлять других.
Увидя меня, А. Э. фон-Пистолькорс подошел ко мне и стал горячо упрашивать меня ехать с ним, после богослужения, на Васильевский Остров, к барону Рауш-фон-Траубенберг<у>, куда поедет и Распутин и будет "говорить"… В то время проповеди Распутина вызывали сенсацию… Он не любил говорить длинных речей, а ограничивался отрывистыми словами, всегда загадочными, и краткими изречениями, а от пространных бесед – уклонялся. Желание А. Э. фон-Пистолькорса было мне понятно; но, не имея ни малейшего представления о бароне Рауш-фон-Траубенберг<е>, с которым я нигде не встречался и не был знаком
[11], я только удивился приглашению А. Э. фон-Пистолькорса ехать с ним в незнакомый дом, к неизвестным мне людям <…>.
Когда мы вошли в столовую, то уже застали там Распутина, сидевшего за столом в обществе неизвестных нам лиц. Там были и представители аристократии, и какие-то подозрительные типы, умильно засматривавшие ему в глаза, льстившие ему и громко восхвалявшие его… Один из них, ни к кому в частности не обращаясь, кричал о своем исцелении "отцом Григорием" – можно было бы подумать, что он умышленно создавал Распутину рекламу, если бы последний очень резко не оборвал его. В углу комнаты, не смея подойти к столу, стояла какая-то женщина, обращавшая на себя всеобщее внимание… Ее неестественно раскрытые глаза были устремлены на Распутина; она была охвачена экстазом и, видимо, сдерживала себя, истерически вздрагивая и что-то причитая…