И. Л. Горемыкин: «Сейчас этот вопрос мною не ставится на обсуждение Совета Министров. Мы обсуждаем сообщенное Военным Министром письмо верховного главнокомандующего, и я просил бы не отвлекаться в сторону».
Позиция Самарина, как видим, совершенно последовательная, ясная и резкая. Можно не сомневаться, что до Государя она была доведена, и вот этого-то Николай Самарину не простил. Об этом они с обер-прокурором не договаривались. Самарин превысил свои полномочия.
«Как это ни трудно сказать, но мы идем быстрыми шагами по наклонной плоскости. Что всего обиднее, что собственными руками приближаем катастрофу.
Я не поклонник безусловный НН, но Россия только ему еще верит и, несмотря на отступление, верит армия. Становясь во главе армии, Г только усилит говор о немецком засилье. Боюсь, что эта перемена не пройдет даром. Всего хуже, что это не своя воля, а воля Р. День ото дня тяжелее; пока неизвестно за что, но все убеждены, под тем же влиянием уволен без прошения Джунковский! Р теперь нет, а его влияние продолжается. В четверг на докладе думаю иметь обо всем этом решительный разговор», – писал Самарин в эти же дни в одном из писем, но в отличие от многих лукавых и лицемерных царедворцев мыслей своих не скрывал и личной выгоды никогда и нигде не искал.
«Я тоже люблю своего Царя, глубоко предан Монархии и доказал это всей своею деятельностью. Но если Царь идет во вред России, то я не могу за ним покорно следовать», – говорил он. И то, что обер-прокурор произносил эти слова и поступал искренне, значения не имело. Самарин сам подписал свою отставку, сам на нее нарвался и шел на это совершенно сознательно.
Их конфликт носил открытый, принципиальный характер, в котором уважения заслуживают обе стороны, и тем трагичнее представляется ситуация, в которой оказалась наша держава.
«Ясно помню вечер, когда был созван Совет министров в Царском Селе, – вспоминала Вырубова. – Я обедала у Их Величеств до заседания, которое назначено было на вечер. За обедом Государь волновался, говоря, что, какие бы доводы ему ни представляли, он останется непреклонным. Уходя, он сказал нам: "Ну, молитесь за меня!" Помню, я сняла образок и дала ему в руки. Время шло. Императрица волновалась за Государя, и когда пробило 11 часов, а он все еще не возвращался, она, накинув шаль, позвала детей и меня на балкон, идущий вокруг дворца. Через кружевные шторы в ярко освещенной угловой гостиной были видны фигуры заседающих; один из министров, стоя, говорил. Уже подали чай, когда вошел Государь, веселый, кинулся в кресло и, протянув нам руки, сказал: "Я был непреклонен, посмотрите, как я вспотел!" Передавая мне образок и смеясь, он продолжал: "Я все время сжимал его в левой руке. Выслушав все длинные, скучные речи министров, я сказал приблизительно так: 'Господа! Моя воля непреклонна, я уезжаю в Ставку через два дня!' Некоторые министры выглядели как в воду опущенные!" Государь назвал, кто более всех горячился, но я теперь забыла и боюсь ошибиться».
Нет сомнений, что этим горячившимся более других человеком был прямой, неспособный к лести Самарин. 21 августа министры попробовали вторично повлиять на Царя и написали коллективное письмо, в котором выражали свое несогласие с решением Государя отстранить Великого Князя Николая Николаевича от командования армией и самому стать во главе ее.
Фактически остался лояльным только премьер Горемыкин, о котором Императрица писала 23 августа 1915 года: «…он возмущен и в ужасе от письма министров, написанного, как он думает, Самариным. Он не находил слов для описания их поведения…» А еще раньше она называла их «взбалмошными людьми, трусами, шумливыми, слепыми и узкими (нечестными, фальшивыми)», но очевидно, что независимо от ее эмоций оставить на министерском посту человека, который не поддерживал Государя в его принципиальном решении и практически ставил ультиматум, было невозможно.
«Все обращения отдельных министров, председателя Г. Думы, наконец, – коллективное письмо всех министров, за исключением премьера и министра юстиции Хвостова – не могли поколебать решения, сознательно принятого Государем. Все эти шаги только показали Государю, на кого из своих сотрудников Он может безусловно положиться и на кого только условно», – оценил позднее эту ситуацию Ольденбург.
«Поведение нескольких министров продолжает изумлять меня! После всего, что я им говорил на знаменательном вечернем заседании, я полагал, что они поняли меня и то, что я серьезно сказал именно то, что думал. Что ж, тем хуже для них! Они боялись закрыть Думу – это было сделано! Я уехал и сменил Н. вопреки их советам, люди приняли этот шаг как нечто естественное и поняли его, как мы. Доказательство – куча телеграмм, которые я получаю со всех сторон – в самых трогательных выражениях. Все это ясно показывает мне одно, что министры, постоянно живя в городе, ужасно мало знают о том, что происходит во всей стране <…> Петроград и Москва – две крошечные точки на карте нашего отечества», – писал и сам Государь.
«…они, министры, переоценили роль общественной негодовательной волны. Вот она и схлынула, а государственный корабль идет. Их коллективное письмо было пережимом – расчетом на государеву слабость, – размышлял в «Красном колесе» Солженицын. – После царского реприманда было ясно, что министрам-бунтовщикам придется уходить в отставку. 26 сентября были уволены Самарин и Щербатов»Как следует и из этих документов, и из рассуждений Ольденбурга и Солженицына, Григорий Распутин по большому счету в данном случае был совершенно ни при чем (разве что он по этой логике знал, что происходит в стране, и являл собой нечто вроде «гласа народа», хотя, еще раз повторим, имя царского друга в письмах монарха этого периода не упоминается). Но общественное мнение винило во всем одного Распутина, а заодно Царицу, и в этой информационной войне Двор проигрывал обществу, а Петербург-Петроград – Москве. Россия же проигрывала сама себе.
«Казалось, вся интеллигентная Москва негодовала за увольнение Самарина. Самарина любило все Московское дворянство, уважало купечество и знала вся Москва с лучшей стороны. К нему особенно хорошо относилась Вел. Кн. Елизавета Федоровна. И если в Петербурге увольнение Самарина задело политические и общественные круги, то у нас это шло от разума, в Москве же недовольство шло от сердца. Казалось, будто увольнение Самарина обидело самую Москву, ее самое. И тем горячей бранили наш Петербург, бюрократию, правительство и все это сгущалось в одном чувстве недоброжелательства к Царице – Александре Федоровне. Казалось, Царица, Вырубова и Распутин самые ненавистные для Москвы люди. Настроение недовольства переходило и на Государя. Самарина чествовали банкетами. Резкие речи произносились против "темных сил"», – писал Спиридович.
«Распутинская легенда оказывала на людей парализующее влияние. Те, кто попадали под ее власть, начинали сомневаться в побуждениях Государя, ловили в Его словах отголоски чужих "влияний" и неожиданно перечили Его воле, подозревая, что за нею стоит Распутин. Такие люди, как бы добросовестно ни было их заблуждение, долго не могли верно служить Царю; с ними приходилось расставаться. Наиболее известный "случай" такого рода – А. Д. Самарин, личная безупречность и бескорыстие которого, разумеется, выше всяких сомнений», – заключал Ольденбург. Но беда была в том, что масса подобных случаев оказалась слишком велика и в конце концов сделалась критической.