Грина в этом списке нет, но очевидно, что и его кандидатура была среди получателей пайка не самой прочной. А что касается Мандельштама, то, хотя он сам услугами КУБУ пользовался, в «Шуме времени» довольно презрительно писал о белом полковнике Цыгальском, выражая свое отрицательное отношение к нему, в том числе и через образ горьковской богадельни: «Запасные лаковые сапоги просились не в Москву, молодцами-скороходами, а скорее на базар. Цыгальский создан был, чтобы кого-нибудь нянчить и особенно беречь чей-нибудь сон. И он, и сестра похожи были на слепых, но в зрачках полковника, светившихся агатовой чернотой и женской добротой, застоялась темная решимость поводыря, а у сестры только коровий испуг. Сестру он кормил виноградом и рисом, иногда приносил из юнкерской академии какие-то скромные пайковые кулечки, напоминая клиента Кубу или дома ученых».
Этим своим высокомерием Мандельштам ужасно возмутил Цветаеву, которая ответила ему гневной отповедью изза границы: «Запасные лаковые сапоги просились на базар… Вывод: Цыгальский был нищ. Цыгальский ухаживал за больной женщиной и скармливал ей последний паек. Вывод: Цыгальский был добр. Пайки Цыгальского умещались в скромных кулечках. Вывод: Цыгальский был чист. Это мои выводы, и твои, читатель. Вывод же Мандельштама: зачем нужны такие люди в какой бы то ни было армии».
Однако и сама Марина Ивановна хорошо знала, что такое КУБУ. В письме от 16 марта 1922 года, направленном в Комиссию, она жаловалась на то, что, несмотря на наличие документов, подтверждающих ее квалификацию «научной работницы в области литературы», Московское отделение КУБУ не предоставило ей никаких льгот по жилью и не выдало жилищное удостоверение; ввиду этого Цветаевой вместе с 9-летней дочерью Ариадной грозило выселение из квартиры. ЦЕКУБУ немедленно удовлетворила просьбу Цветаевой, однако 11 мая 1922 года Цветаева с дочерью уехала в Берлин.
[361]
Наконец, Мандельштам писал про ЦЕКУБУ в «Четвертой прозе» и, более того, в тексте этого запальчивого произведения упоминается Грин (правда, здесь имеется в виду ЦЕКУБУ не питерская, а московская, но суть от этого не меняется):
«Меня ненавидела прислуга в Цекубу за мои соломенные корзинки и за то, что я не профессор. Днем я ходил смотреть на паводок и твердо верил, что матерные воды Москва-реки зальют ученую Кропоткинскую набережную и в Цекубу по телефону вызовут лодку. По утрам я пил стерилизованные сливки прямо на улице из горлышка бутылки. Я брал на профессорских полочках чужое мыло и умывался по ночам, и ни разу не был пойман. Туда приезжали люди из Харькова и из Воронежа, и все хотели ехать в Алма-Ату. Они принимали меня за своего и советовались, какая республика выгоднее. Ночью Цекубу запирали, как крепость, и я стучал палкой в окно. Всякому порядочному человеку звонили в Цекубу по телефону, и прислуга подавала ему вечером записку, как поминальный листок попу. Там жил писатель Грин, которому прислуга чистила щеткой платье. Я жил в Цекубу как все, и никто меня не трогал, пока я сам не съехал в середине лета. Когда я переезжал на другую квартиру, моя шуба лежала поперек пролетки, как это бывает у покидающих после долгого пребывания больницу или у выпущенных из тюрьмы».
Таким образом, поместив ЦЕКУБУ в центр своего повествования, Грин попал в самое яблочко, надавил на больную мозоль всей творческой и научной интеллигенции молодой советской республики. В «Фанданго» в эту бюрократическую и всемогущественную, всех подкармливавшую КУБУ, куда еще только стремится попасть главный герой, приезжает делегация с острова Куба – незатейливая игра слов и очень затейливая – образов. Во главе делегации некто БанГрам – «высокий человек в черном берете с страусовым белым пером, с шейной золотой цепью поверх бархатного черного плаща, подбитого горностаем. Острое лицо, рыжие усы, разошедшиеся иронической стрелкой, золотистая борода узким винтом, плавный и властный жест…».
Бам-Гран у Грина – «сквозной персонаж» подобно тому, как в рассказах эсеровского цикла фигурировал революционер Геник, а в рассказах десятых годов – учитель Пик-Мик. Этот же волшебник действует в рассказе «Ива», где у него есть стекло, позволяющее видеть мир в ином свете. Нечто подобное происходит и в «Фанданго», но тема оптического обмана звучит в этом рассказе очень щемяще и как вызов Гофману. Возглавляемая магом делегация привезла с собой два вагона сахара, пять тысяч килограммов кофе и шоколада, двенадцать тысяч – маиса, пятьдесят бочек оливкового масла, двадцать – апельсинового варенья, десять – хереса и сто ящиков манильских сигар. А кроме этого она доставила в голодный Петроград курительные свечи, кораллы, куски шелка, раковины, гитары, мандолины, и происходящее в КУБУ действо, связанное с демонстрацией и раздачей этих подарков, начинает «принимать характер драматической сцены с сильным декоративным моментом».
Два мира – две морали сталкиваются на уровне вещей.
«Канцелярия, караваи хлеба, гитары, херес, телефоны, апельсины, пишущие машины, шелка и ароматы, валенки и бархатные плащи, постное масло и кораллы образовали наглядным путем странно дегустированную смесь, попирающую серый тон учреждения звоном струн и звуками иностранного языка, напоминающего о жаркой стране. Делегация вошла в КУБУ, как гребень в волосы, образовав пусть недолгий, но яркий и непривычный эксцентр, в то время как центры административный и продовольственный невольно уступали пришельцу первенство и характер жеста. Теперь хозяевами положения были эти церемонные смуглые оригиналы, и гостеприимство не позволяло даже самого умеренного намека на желательность прекращения сцены, ставшей апофеозом непосредственности, раскинувшей пестрый свой лагерь в канцелярии „общественного снабжения“».
Все это снова сильно напоминает «Мастера и Маргариту»: и сатирическим пафосом, и образом похожего на Воланда иностранца – воистину Булгаков, как и Олеша, шел по следам Грина. Но никакой инфернальности у последнего нет. А есть смесь нежности, грусти и иронии по отношению к обеим сторонам – и той, что дарит, и той, которой предназначен этот дар, и горечь от того, что понять друг друга они не могут.
«Далекие сестры! Мы, двенадцать девушек-испанок, обнимаем вас издалека и крепко прижимаем к своему сердцу! Нами вышито покрывало, которое пусть будет повешено вами на своей холодной стене. Вы на него смотрите, вспоминая нашу страну. Пусть будут у вас заботливые женихи, верные мужья и дорогие друзья, среди которых – все мы! Еще мы желаем вам счастья, счастья и счастья! Вот все. Простите нас, неученых, диких испанских девушек, растущих на берегах Кубы!
Я кончил переводить, и некоторое время стояла полная тишина. Такая тишина бывает, когда внутри нас ищет выхода не переводимая ни на какие языки речь. Молча течет она…
„Далекие сестры…“ Была в этих словах грациозная чистота смуглых девичьих пальцев, прокалывающих иглой шелк ради неизвестных им северянок, чтобы в снежной стране усталые глаза улыбнулись фантастической и пылкой вышивке. Двенадцать пар черных глаз склонились издалека над Розовым Залом. Юг, смеясь, кивнул Северу. Он дотянулся своей жаркой рукой до отмороженных пальцев. Эта рука, пахнущая розой и ванильным стручком, – легкая рука нервного, как коза, создания, носящего двенадцать имен, внесла в повесть о картофеле и холодных квартирах наивный рисунок, подобный тому, что делает на полях своих книг СетонТомпсон: арабеск из лепестков и лучей».