«Множество тенистых садов, кольцеобразное расположение узких улиц, почти лишенных благодаря этому перспективы, в связи с неожиданными, крутыми, сходящими и нисходящими каменными лестницами, ведущими под темные арки или на брошенные через улицу мосты, – делали Зурбаган интимным. Я не говорю, конечно, о площадях и рынках. Гавань Зурбагана была тесна, восхитительно грязна, пыльна и пестра; в полукруге остроконечных, розовой черепицы, крыш, у каменной набережной теснилась плавучая, над раскаленными палубами, заросль мачт; здесь, как гигантские пузыри, хлопали, набирая ветер, огромные паруса; змеились вымпелы; сотни медных босых ног толклись вокруг аппетитных лавок с горячей похлебкой, лепешками, рагу, пирогами, фруктами, синими матросскими тельниками и всем, что нужно бедному моряку в часы веселья, голода и работы».
А между тем в этой райской стране идет война, но люди беспечны, они читают газеты, где сообщения об автомобильных катастрофах сопровождаются рекламой шин, и однажды Валу встречает друга детства Фильса, с которым они когда-то часто уходили в лес, жгли костер и читали молитву огню.
Фильс рассказывает ему, как изменились город и страна за эти годы, и эти изменения печальны: «Странные вещи происходят в стране. Исчезло материнское отношение к жизни; развились скрытность, подозрительность, замкнутость, холодный сарказм, одинокость во взглядах, симпатиях и мировоззрении, и в то же время усилилась, как следствие одиночества, – тоска. Герой времени – человек одинокий, бессильный и гордый этим, – совершенно так, как много лет назад гордились традициями, силой, кастовыми воззрениями и стройным порядком жизни. Все это напоминает внезапно наступившую, дурную, дождливую погоду, когда каждый открывает свой зонтик. Происходят все более и более утонченные, сложные и зверские преступления, достойные преисподней. Изобретательность самоубийц, или, наоборот, неразборчивость их в средствах лишения себя жизни – два полюса одного настроения – указывают на решительность и обдуманность; число самоубийств огромно.
Простонародье освирепело; насилия, ножевые драки, убийства, часто бессмысленные и дикие, как сон тигра, дают хроникерам недурной заработок. Усилилось суеверие: появились колдуны, знахари, ясновидящие и гипнотизеры; любовь, проанализированная теоретически, стала делом и спортом».
В этой оценке, по-своему очень точной и имеющей прямое отношение к России Серебряного века с ее сектантством, Распутиным, терроризмом, сказался исторический пессимизм Грина, а потому, по логике вещей, печальная речь должна была исходить из уст человека, герою и автору близкого, отличающегося от большинства, особенного, и Фильс действительно таковым является, но только его особость извращенная. Замечание Фильса о возросшем числе самоубийц не случайно. Фильс и его друзья, с которыми он знакомит Валу, – парафраз участников клуба самоубийц из рассказа «Рай», правда, более утонченных. Они не просто заканчивают жизнь самоубийством, но предаются опасным для жизни развлечениям, как то: намеренно получить укус бешеной собаки и не сделать укол, остановить своим телом трамвай или автомобиль, выпить стакан яду, причем обязательно на глазах у свидетелей – газетчиков, мальчишек, ротозеев, отчего зловещий модус «Рая» исчезает и затея Фильса воспринимается иронически, как некая автопародия.
«Странные на первый взгляд поступки имели для них, в силу болезненного отношения к жизни, значение обыкновенного жеста. Мюргит, прогуливающийся по парапету башни; Бартон, ломающий весла в смертоносных порогах; Фильс с револьвером у виска – все это, по-видимому, бессознательно поддерживало угасающее любопытство к жизни; охладев к ней, они могли принимать ее, как врага, только в постоянных угрозах».
В сущности, это своего рода декадентская капитуляция перед жизнью, и Фильс ее честно признает: «Я думаю, что дальше идти некуда. Мы проповедуем безграничное издевательство над собой, смертью и жизнью. Банальный самоубийца перед нами то же, что маляр перед Лувром. Отвага, решительность, самообладание, храбрость – все это для нас пустые и лишние понятия, об этом говорить так же странно, как о шестом пальце безрукого; ничего этого у нас нет, есть только спокойствие; мы работаем аккуратно и хладнокровно».
Все это любопытно еще и потому, что дает основания полагать: «параллельный» нашему миру Зурбаган, равно как и вся Гринландия, задумывался автором не как утопия и не как страна прекрасной мечты, оппозиционной реальному миру. Изначально Грином владела другая мысль. Зурбаган появляется впервые в рассказе «Лужа бородатой свиньи», где никакой поэзией не пахнет и сам город скорее напоминает нелюбимую Грином Вятку, нежели Севастополь. То же самое относится к рассказу «Пришел и ушел», герой которого, солдат-дезертир, несет службу в унылом гринландском Покете, ничем не отличающемся от места дислокации Оровайского резервного батальона. Поэзия Гринландии приходила постепенно, рождалась сама собой и жила своей жизнью, как живут художественно совершенные литературные герои. В этом смысле сама по себе Гринландия не есть нечто застывшее – она имеет свою историю, совпадающую с личной историей самого Грина, и в «Зурбаганском стрелке» это можно отчетливо увидеть. Если прежде Грин ничего не противопоставлял философии самоубийства, кроме абстрактных рассуждений о жизни, а порой и вовсе благословлял эту философию, как в «Реке», то теперь, по контрасту с Фильсом, он создает образ охотника Астарота, спасающего город от армии врагов.
Именно к Астароту после трехкратного, как в сказке, испытания присоединяется гриновский герой и в нем видит правду. Астарот своим благородством и чистотой помыслов напоминает Тинга из «Трагедии на плоскогорье Суан», а энергичностью и предприимчивостью Бангока из «Дьявола оранжевых вод» или Рега из «Синего каскада Теллури». Но если Тинг абстрактно-прекрасен и живет вдали от людей полнокровной жизнью в согласии с самим собой, а Бангок и Рег действуют лишь в собственных интересах, то Астарот – воин, защитник города. Он так же, как и Фильс, рискует жизнью, но, как замечает Валу, в отличие от «Фильса и его друзей, проделывающих бесцельно головоломные вещи», «в деле, затеянном Астаротом, требовалось не одно лишь присутствие духа, а напряжение всего существа человека, исключительная сосредоточенность мысли и осмотрительность».
В «Зурбаганском стрелке» Валу и Астарот вдвоем задерживают наступление врагов и спасают родной город, но что гораздо важнее для эгоцентрического Валу – происходит спасение его самого от скепсиса скуки – это тот случай, когда одна лягушка вытаскивает другую: для ищущего опору в жизни гриновского героя ночной бой с врагами относится к – говоря словами Толстого об Андрее Болконском – «лучшим минутам его жизни», выходом из пресыщенности и разочарования: «Это утро я называю началом подлинного, чудесного воскресения. Я подошел к жизни с самой грозной ее стороны: увлечения, пренебрегающего даже смертью, и она вернулась ко мне юная, как всегда. В те минуты я не думал об этом, мне было просто понятно, ясно и желательно все, что ранее встречал я немощной и горькой тоской. Но не мне судить себя в этот момент; я вышел из сумрака, и сумрак отошел прочь».
Так возникает оптимизм Грина и рождается та философия чуда, которое надо делать своими руками, о чем писатель впоследствии скажет в «Алых парусах». И все это было прекрасно, свидетельствовало о духовной эволюции автора, от отрицания он шел к утверждению, но только в тогдашней литературной ситуации выглядело довольно странно, а для серьезной литературной публики звучало нелепо. Звонкие Гриновы имена – Астарот, Валу, Гнор, Фильс, Горн, броские названия проливов, островов, кораблей, закрученные сюжеты, горы трупов – вызывали в лучшем случае насмешку, раздражение и неудовлетворенность, а в худшем – индифферентность.