У нас нет ни керосина, ни чая, ни сахара, ни табаку, ни масла, ни мяса. У нас есть по 300 гр. отвратительного мешаного полусырого хлеба, обвислый лук и маленькие горькие, как хина, огурцы с неудавшегося огородика, газета „Правда“ и призрак фининспектора за (1нрзб) Ни о какой работе говорить не приходится. Я с трудом волоку по двору ноги. Никакая продажа вещей здесь невозможна; город беден, как пустой бычий пузырь… Сужу по вашему письму, что и Вам не легче, – быть может. Но Вы все же в городе сосцов, хотя и полупустых; можно выжать изредка немного молока. А здесь – что?
Я пишу вам всю правду…
Ваш А. С. Грин. 2 авг.1931 г.»
[522]
Все, что можно было продать, они продали. Оставались только золотые часы, которые подарил Александр Степанович Нине Николаевне в 1927 году, но на них найти покупателя ни в Феодосии, ни в Старом Крыму было невозможно. Слишком дорогой оказалась вещица. Как-то раз Грин даже собрался поехать в Ялту, чтобы продать часы, но опоздал на пароход и вернулся домой, привезя жене из Феодосии булочек, пирожных и конфет.
Надо было снова ехать выбивать деньги, заключать договоры и брать авансы. С трудом наскребли на дорогу ему одному, и летом 1931 года Грин поехал в Москву. В последний раз. Пил он там по-страшному, пил так, что не мог сам написать письмо домой, и под его диктовку писала перепуганная его видом жена Новикова Ольга Максимилиановна. Пил так, что падал пьяный у забора Дома красной профессуры, работницы общежития КУБУ вели его под руки, он бранился, кричал, брыкал ногами, и заведующая общежитием Мария Николаевна Синицына, которую Грин уважал и обычно слушался, а она с пониманием и сочувствием относилась к его болезни и имела для него всегда наготове шкалик водки, была вынуждена сказать: «Александр Степанович, мне очень жаль, что я должна огорчить Нину Николаевну, но я принуждена немедленно послать ей телеграмму; попрошу ее приехать и успокоить вас. Вы стали невыносимы».
[523]
А он был невыносим, потому что в издательствах не хотели печатать ничего, кроме «Автобиографической повести». И еще потому, что уже тогда у него начался рак, но никто этого не знал.
Нина Николаевна писала ему в Москву: «… хочется уже, чтобы ты, голубчик, скорее приехал, и мы бы зажили очень, очень тихо и покойно. Я очень рада, что у меня нет детей».
[524] Он ей ничего не отвечал. Впервые за одиннадцать лет.
21 августа 1931 года Грин вернулся домой. «Лицо одутловатое, небрит, глаза мутны, неряшлив, вены рук набрякли, руки дрожат».
[525] Жена не стала ни о чем спрашивать, уложила его в кровать. «Во сне у него было лицо обиженного мальчика».
[526]
Утром он отдал ей 600 рублей и сказал: «А литературные наши дела совсем плохи. Амба нам. Печатать больше не будут. Продать сборник рассказов – и нечего думать».
[527]
Среди этих рассказов был «Комендант порта», один из шедевров позднего Грина, чудный сплав романтики и реализма, история человека, который живет в порту, знает всех моряков и все корабли, но никуда сам ни разу в жизни не плавал (моряки сказали бы, не ходил), потому что работал мелким клерком в торговом складе частной компании. А мечтал об иной жизни. Но «Тильсу помешала сделаться моряком падучая болезнь, припадки которой к старости хотя исчезли, но моряком он остался только в воображении. Утром сестра засовывала в карман его пиджачка большой бутерброд, давала десять центов на самочинные мужские расходы, и, помахивая тросточкой, Комендант начинал обход порта. Никаких корыстных целей он не преследовал, его влекло к морякам и кораблям с детства, с тех пор как еще на руках матери он потянулся ручонками к спускающемуся по голубой стене моря видению парусов».
Мотив, чем-то повторяющий или предваряющий «Автобиографическую повесть», но все равно романтически преображенный и переосмысленный. Если над никчемным молодым героем повести грубые моряки смеются, то в рассказе они, за редким исключением, любят старика за доброе сердце и бескорыстие, кормят, наливают стакан вина, и именно ему поручают пойти к буфетчице Пегги Скоттер, когда у той умирает жених, чтобы сообщить ей страшную весть:
«Кому идти? Некому. Все боятся. Как это сказать? Она заревет. А вы, Тильс, сможете; вы человек твердый, да и старый, как песочные часы, вы это сумеете. Разве не правда?»
Тильс идет, хотя сказать, конечно, ничего не может. Он слишком нескладен для этого. Если бы мог, если бы умел и был действительно полезен – все очарование рассказа пропало бы. Художник не умирал в Грине до конца дней.
«– Хотите, Комендант? – сказала Пегги, протягивая ему бисквит. – Скушайте за здоровье Вильяма Бранта. Вы недавно спрашивали о нем. Он скоро вернется. Так он писал еще две недели назад. Когда он приедет, я вам поставлю на тот столик графин чудесного рома… без чая, и сама присяду, а теперь, знаете, отойдите, потому что, как набегут слуги с подносами, то вас так и затолкают.
– Благодарю вас, – сказал Тильс, медленно засовывая бисквит в карман. – Да… Когда приедет Брант. Пегги! Пегги! – вдруг вырвалось у него.
Но больше он ничего не сказал, лишь дрогнули его сморщенные щеки. Его взгляд был влажен и бестолков».
Он уходит, этот никчемный, боящийся физической работы человек, оставляя Пегги в недоумении и тревоге, так и не объявив дурную весть, но «с этого момента в ее мыслях села черная точка, и, когда несколько дней спустя девушка получила письменное известие от сестры Тильса, эта черная точка послужила рессорой, смягчившей тяжкий толчок».
А потом Тильс умирает нелепой смертью, подавившись ложкой супа, и все в порту и на кораблях о нем тоскуют, и когда некий высокий краснорожий детина пытается Коменданта заменить («Если у тебя сапоги украли, ты ведь купишь новые? А вам же я хотел услужить, – воры, мошенники, пройдохи, жратва акулья!»), самозванца без обид прогоняют:
«Подделка налицо. Никогда твоя пасть не спросит как надо о том, „был ли хорош рейс“».
При публикации этого рассказа, уже после смерти Грина, Корнелий Зелинский заметил, что Грин написал о самом себе. Можно и так сказать, действительно, никто Грина в русской литературе не заменил, но в Литфонде похоронили Александра Степановича уже при жизни. И в переносном, и в прямом смысле слова.
Сохранилось заявление, оставленное им в одном из московских издательств летом 1931 года: «Уезжая сегодня домой в Крым, я лишен возможности дождаться решения издательства, но обращаюсь с покорнейшей просьбой выдать мне двести рублей, которые меня выведут из безусловно трагического положения».
[528] Позднее это «безусловно трагическое положение» и использует в своих мемуарах Паустовский, который многое у Грина пытался перенять и был критикуем за это Платоновым.