Конечно, новая власть купила поддержку интеллигенции не только страхом, но и свободой слова – пусть ограниченной, но все-таки бесспорной. За эту свободу предлагалось стерпеть и благодарно проглотить все остальное – всеобщее воровство, бесправие, лицемерие, отказ и от той убогой и половинчатой законности, которая соблюдалась на закате советской власти. Рухнула темница, точней – теплица, тесная, душная; русское общество в очередной раз оказалось в положении пальмы из гаршинской сказки «Attalea princeps». Шестидесятники оказались в ответе за эту катастрофу, да и диссиденты тоже: как же, ведь они призывали к свободе, а вот она чем обернулась! Тот факт, что перестройку устроили не шестидесятники и не либералы, никого не волновал. А между тем устроили ее сначала партийные бонзы, желавшие сохранить власть, а потом – бывшие комсомольцы, циничные торгаши, желавшие легализовать бизнес и быстро растащить остатки былого величия; это и осуществилось – а либерализмом, свободой и открытием границ воспользовались в качестве прикрытия, дабы на них потом и свалить вину. На блатном языке это называется «замастить».
Окуджава – человек зоркий – все это понял очень быстро. «Все так смутно и безнадежно. Как-то я перегорел. Было зажегся, надеялся, а сейчас что-то сломалось, и музыка разуверившегося общества стала мне близка», – пишет он в частном письме в январе девяносто первого.
В разговоре с Львом Копелевым и Раисой Орловой в марте 1987 года – в поезде из Аахена в Берлин, в который они подсели к нему специально, чтобы увидеться и из первых рук узнать о делах на Родине, – он так обрисовал советскую ситуацию: «Три группы интеллигенции. Небольшая – в полной эйфории, мол, уже живем в другом обществе. Другая – побольше – ничего нет, потому что ничего быть не может. И мы – нас большинство – открылась небольшая щель, – впрочем, ее размера никто не знает, – и надо сделать каждому все, что возможно. Не преувеличивая возможности, но и не преуменьшая их».
На вопрос, что пишет, он махнул рукой: «Ни песен, ни стихов, ни прозы».
Вдобавок и здоровье его стало стремительно портиться – почти сразу после шестидесятилетнего юбилея он резко почувствовал возраст. Впрочем, Эдлис вспоминает, что и в тбилисские послевоенные годы он не отличался крепким здоровьем, страдал то желудком, то ангинами, то флюсами – но со второй половины восьмидесятых болел практически беспрерывно. В августе 1985 года открылась язва, два месяца он лежал в больнице. Эти больничные паузы – по две недели, по месяцу – стали почти ежегодными. В марте 1988 года он оказался в больнице одновременно с Давидом Самойловым. Окуджаву выписали раньше. Самойлов предложил ему на прощание сочинить совместный стишок. Он начал:
– Гляжу я в окно.
– В окне Пироговка, – продолжил Окуджава.
– Хоть старость – говно. – усмехнулся Самойлов.
– Но это неловко, – закончил Окуджава, всегда стыдившийся недомоганий и жалоб. Спустя несколько месяцев он превратил это шутливое четверостишие в одно из лучших поздних стихотворений:
В больничное гляну окно, а там за окном – Пироговка
и жизнь, и судьба, и надежда, и горечь, и слава, и дым.
Мне старость уже не страшна, но все-таки как-то неловко
мешать вашей праздничной рыси неловким галопом своим.
Может быть, это чувство своей неуместности и заставляло его всё чаще выступать за границей. Дело было не в желании наверстать долгое пребывание за железным занавесом – в конце концов, Окуджава и в семидесятые немало ездил, преимущественно на капиталистический Запад; заграница отвлекала от мыслей о том, что происходит здесь, и помогала развеяться.
Глава седьмая
ЗАГРАНИЦА
1
В одной из биографий Окуджавы, в изобилии разбросанных по просторам Интернета, указывается, что последние годы они с Ольгой прожили за границей. Это чушь, конечно: он никуда не собирался переезжать окончательно, но ездил много, и не только с выступлениями. Вот неполный перечень этих поездок.
Декабрь 1986 года – Нью-Йорк.
1987 год – ФРГ, по приглашению западногерманских импресарио Карла и Гудрун Вольф: октябрь – Вальдкрайбург и Гамбург, ноябрь – Тюбинген, Штутгарт и Зальцбург.
1988 год – Израиль (14 января – вечер в Тель-Авиве, 22-е – в Беер-Шеве). Декабрь – Париж и Гренобль.
Октябрь 1989 года – Токио.
Май 1990 года – Германия (в свой день рождения Окуджава выступает в Мюнхене), июль – работа в летней школе Норвичского университета (США), получение почетной степени доктора гуманитарных наук (вместе с Фазилем Искандером), сентябрь – Швеция (совместный концерт с певицей и актрисой Кристиной Андерсон).
Весна и лето 1991 года – полгода в США, операция на сердце.
Июнь 1992 года – Польша, июль – летняя школа Норвичского университета, ноябрь – Эстония, декабрь – Израиль, дюжина концертов практически без перерывов.
Март 1993 года – Эстония, апрель – Испания, май – пять концертов в Польше, декабрь – приглашение на Нобелевский фестиваль в Стокгольме (единственное фото Окуджавы во фраке).
Январь 1994 года – средиземноморский круиз в составе большой писательской группы с заходом в Грецию, Египет, Израиль и Турцию (остальные участники – Астафьев, Розов, Маканин, Потанин, Лихоносов, Солоухин, Николаева, Архангельский, Чухонцев), февраль – Германия, сентябрь – Америка (Бостон, Лос-Анджелес), октябрь – Париж (фестиваль русской музыки).
Февраль 1995 года – Рига, апрель – Израиль (шесть концертов за две недели), июнь – Париж (выступление в зале ЮНЕСКО), сентябрь – Германия (Берлин и Дрезден), октябрь – Чехия (Брно и Прага).
Октябрь 1996 года – Стокгольм.
Май – июнь 1997 года – Германия (Марбург, Кёльн), Франция (Париж). В этой поездке выступления не планировались – только отдых и встречи с друзьями. В Париже он и умер от последствий гриппа, которым заразился при последней встрече с Львом Копелевым.
В России бытовало мнение, что он вынужден ездить, чтобы зарабатывать, – это не так, во многих интервью он признался, что потребности его минимальны и вполне покрываются книжными гонорарами. Они ездили, потому что этого хотели; причина этих метаний двояка. На Западе легче было поверить, что Россия движется в правильном направлении. Сама атмосфера этих заграничных поездок резко отличалась от той, которая воцарилась дома. В России вслед за первой эйфорией свободы пришло время всеобщего разочарования и озлобления – это касалось не только рядовых граждан, но и чиновников всех уровней. Страну раздирала конфронтация. В ней было элементарно нечем дышать. За границей можно было вспомнить, что существуют простые вещи – радость при виде гостя, учтивость, ненавязчивая вежливость британских полицейских или американских пограничников, тоже успевших сильно испортиться с тех пор. Россия оказалась в центре международного внимания, ею интересовались, она была в моде – не потому, как станут говорить потом, что Запад способен любить Россию только униженной и слабой, не потому, что весь мир бурно радовался ее деградации, а потому, что одна из самых закрытых стран мира неожиданно открылась, и люди, живущие в ней, оказались талантливыми и дружелюбными. Ее воспринимали не жалкой и нищей, не агрессивной и обиженной; на нее смотрели с горячим и доброжелательным интересом. Среди политиков наверняка были и те, кто злорадствовал при виде краха системы, едва не обернувшегося крахом России (а может, и обернувшегося – мы этого еще не знаем; не считать же возрождением реанимацию агрессивной риторики, несвободы и национального чванства). Но Окуджава ездил не к политикам. И для слушателей всего мира – до тех пор знакомых с его творчеством весьма ограниченно – он был одним из символов надежды, голосом настоящей России. Немудрено, что его встречали с восторгом – и контраст с Россией, где все смотрели друг на друга волками, был особенно очевиден. «А уж свой в своего всегда попадет».