Окуджава в это время ведет себя удивительно дерзко. Он явно вызывает огонь на себя – ведь и письмо в партком союза, откровенно издевательское по тону, требует не льгот, не публикаций, а всего лишь определенности. Не хотите печатать – скажите открытым текстом, но «сохранить лицо» я вам не позволю. Заметим, что письмо обращено в партком – автор словно напрашивается на серьезные неприятности по партлинии: состоять в КПСС ему давно тошно. Но выходить оттуда сам он не хочет: пусть они его исключают, доказывая тем свое перерождение. У него уже есть взыскание за приветствие бардовскому фестивалю в Новосибирске – но в шестьдесят восьмом, как выясняется, еще только распускались цветочки. К началу семидесятых созрели полновесные ягодки. Кстати, и фамилия новоявленного секретаря Московского горкома КПСС по идеологии была Ягодкин. Он стал заместителем В. В. Гришина, ставшего в 1971 году первым секретарем МГК. До этого Владимир Николаевич Ягодкин (известный проникновенностью голоса и манерой читать доклады очень тихо, чтоб слушали со всем вниманием) возглавлял партком МГУ и много сделал для того, чтобы прикрыть знаменитый рассадник вольномыслия – физико-математическую школу № 2, а в 1969 году разогнал прославленную студенческую театральную студию «Наш дом». На посту главного идеологического цербера Московского горкома он отличался необыкновенной рьяностью, и Окуджава, думается, не напрасно связал свои неприятности начала семидесятых именно с его воцарением.
Концерты Окуджавы в это время почти прекращаются, на домашние магнитофоны он давно не записывается, но по рукам широко ходит его стихотворение, датируемое 1969–1970 годами:
Решайте, решайте, решайте
за Марью, за Дарью, за всех.
И в череп свой круглый вмещайте
их слезы, позор и успех.
Конечно, за голову эту
при жизни гроша не дадут…
Когда же по белому свету
вас в черных цепях поведут,
сначала толпа соберется,
потом, как волна, опадет…
и Марья от вас отвернется,
и Дарья плечами пожмет.
… И все же решайте, решайте…
Письмо в партком действия не возымело, и еще год Окуджаву не печатали. В 1971 году «Бедный Авросимов» (под названием «Глоток свободы») выходит отдельной книгой. В декабре того же года печатается в «Дружбе народов» два года пролежавший в столе «Шипов». Вопрос о пластинке по-прежнему повисает в воздухе, заграничных поездок нет – еще в мае 1970 года Окуджаву (единственного из группы) вычеркнули из списка писателей, отправлявшихся в Италию; переписку со своими заграничными друзьями и переводчиками он теперь предусмотрительно ведет через выезжающих за границу знакомых и родственников – главным образом через академика Арцимовича. Постоянным его адресатом становится в это время Мария Олсуфьева – дочь полковника царской армии, проживающая в Италии, переводчица Дудинцева, Евтушенко, впоследствии Солженицына (после чего въезд в СССР был для нее закрыт навсегда). Она переводит на итальянский «Бедного Авросимова» и «Похождения Шипова», но с получением зарубежных гонораров («Авросимов» издан почти во всей Европе) возникают традиционные проблемы. Окуджава берется за любые заказы – сочиняет песни к фильмам, переводит; небольшие деньги продолжал приносить спектакль 1969 года «Вкус черешни», поставленный Ефремовым в «Современнике». Окуджава перевел четыре песни из этой прелестной трагикомедии Агнешки Осецкой, и популярность их тут же стала такова, что в 1970 году они вышли на гибкой грампластинке в исполнении Гелены Великановой. Окуджава и сам пел их несколько раз – сохранилась фонограмма концерта в ДК МГУ, где Лев Шилов записал Окуджаву, исполняющего под оркестр «К чему нам быть на „ты“». К сожалению, до сих пор не выявлена ни одна полная авторская фонограмма песни «Пане-панове» (в спектакле ее замечательно пел Даль). У Осецкой в подлиннике шестнадцать строк с припевом, у Окуджавы – двадцать четыре: он развил тему третьей и четвертой строф в самостоятельные восьмистишия. Поздние его песни тяготеют к трехчастной композиции – «Моцарт», «Отъезд», «Я вновь повстречался с Надеждой»: так четче выявляется сквозной их сюжет – надежда, крах и примирение.
Окуджава хорошо делает только то, что любит, поэтому ему, как и Блоку, удаются по-настоящему только переводы из близких авторов. Валентин Оскоцкий разобрал его переводы из болгарина Божидара Божилова – этого автора Окуджава ценил и потому переводил с душой, щедро привлекая реминисценции из собственных песен. Большинство переводов из грузинской поэзии выполнены добросовестно, уважительно, но скорей по долгу дружбы. А вот «Пане-панове» вошли в его собственный канон, потому что совпали с настроением. Приведем эту вещь целиком – в однотомнике «Библиотеки поэта» ее нет, в книги не включалась:
Гаснут, гаснут костры, спит картошка в золе.
Будет долгая ночь на холодной земле.
И холодное утро займется,
и сюда уж никто не вернется…
Без листвы и тепла как природа жалка!
Поредела толпа у пивного ларька.
Продавщица глядит сиротливо,
и недопито черное пиво…
Припев:
Ах, пане-панове (3 раза),
тепла нет ни на грош.
Что было, то сплыло (3 раза),
того уж не вернешь.
Как теряют деревья остатки одежд,
словно нет у деревьев на лето надежд.
Только я пока очень любима,
и любовь не прошла еще мимо…
Но маячит уже карнавала конец,
лист осенний летит, как разлуки гонец.
И в природе все как-то тревожно,
и мой милый глядит осторожно…
– До свиданья, мой милый, – скажу я ему,
– вот и лету конец, все одно к одному.
Я тебя слишком сильно любила,
потому про разлуку забыла. —
Горьких слов от него услыхать не боюсь —
он воспитан на самый изысканный вкус.
Он щеки моей неясно коснется,
но, конечно, уже не вернется.
Что-то есть магическое в этом предельно простом сочинении, в грустном, двумя штрихами набросанном пейзаже, в точно заимствованном у Осецкой четырехстопном анапесте. Это еще один кончившийся праздник, только более грустный, чем «Прощание с новогодней елкой»: там кавалеры хоть и прятали руки, и бессильны были время унять, да сами еще были молоды и влюблены. Здесь – жизнь отчетливо идет на спад, катится «с ярмарки». И любовь не спасает – потому что ее время вышло; все, все обмануло и предало. Удивительная беспомощность во всем – в самом повторе «гаснут, гаснут костры», ничего не сделаешь, не удержишь, даже «продавщица глядит сиротливо» (ее у Осецкой не было, Окуджава вписал), и деревья смотрят воплощенным безволием. Здесь впервые у Окуджавы ничто не противопоставляется распаду, сама любовь изменила, ничто не вернется; всю тоску нового возраста, всю боль растерянности и беспомощности вложил он в эту чужую, усыновленную песню, в которой единственный признак мужества – неторопливый и гордый ритм, тайный задор отчаяния: «Что было, то сплыло, того уж не вернешь». Баста, отрезано, не станем жалеть, махнем рукой, примем достойно. Ничего другого не остается.