Чем именно Окуджава не потрафил Скочилову – сказать трудно. С одной стороны, налицо желание провинции выслужиться перед Центром, потому что ясно же – в Центре подкручиваются гайки, так вот мы с опережением. А с другой – вполне допускаю, что кому-то из публики действительно мог резко не понравиться Окуджава. И одет не так, и вообще личность необыкновенная. Ошибка тут в одном – Окуджава не «старался это показать», это так и было. Но ведь это и раздражает. Маяковский ему, видите ли, нехорош. И не сказать, чтобы такие голоса не звучали в шестьдесят втором, шестьдесят четвертом. Звучали, но тише: не их было время. А теперь – «ожил я, волю почуя». По какому праву в джемпере? Снять!
Раз пришел сигнал с мест, да еще с приложением писем трудящихся – надо реагировать. 3 апреля Скочилову был направлен официальный ответ: «С т. Окуджавой состоялась беседа в Отделе культуры ЦК КПСС. Поэт признал ошибочность некоторых своих ответов на записки в г. Ульяновске. Как сообщил секретарь правления Московского отделения СП РСФСР т. Ильин, поведение Б. Окуджавы будет обсуждено на парткоме Московской писательской организации».
Сам Окуджава, комментируя эту прелестную переписку по просьбе «Труда», опубликовавшего ее 30 января 1993 года, рассказывал Надежде Надеждиной: «По тем временам мы в Ульяновске „остро“ выступали. Сейчас это даже смешно, но тогда казалось, что смело. Ну, допустим, сказал я, что советская власть – не идеальна, у нее тоже бывают ошибки. А тогда, после Ульяновска, вызвали в ЦК для проработки. Говорил со мной Беляев (Альберт Беляев – тогдашний заместитель заведующего отделом культуры ЦК КПСС. – Д. Б.). Показал письмо. Вот, смотрите, читатели возмущены, что вы Маяковского охаиваете. Да не охаиваю. Но что делать, отвечаю, если я не люблю Маяковского и не пишу стихов по заказу. Как же так, говорит, все любят, а вы нет? Что делать – не люблю. Господи, поговорили и разошлись, мало ли что какой-то обыватель пишет. А оказывается, отчитались, ответ по инстанциям написали.»
Кстати, весной 1970 года Окуджаву снова пригласили в Ульяновск в составе большой группы поэтов – с условием ни в коем случае не петь. Это условие он выполнил, поскольку сам уже не слишком любил выступать; поездка состояла почти исключительно из торжественных митингов под разнообразными памятниками Ленину по случаю его столетия. Как-то, оказавшись в толпе бок о бок с немолодым ульяновцем, Окуджава спросил:
– И часто у вас такое?
– Два раза в день, – вздохнул тот.
– Когда же вы работаете?
Ульяновец промолчал, но взгляд его был красноречив.
Вскоре после первой ульяновской гастроли Окуджава впервые публично исполняет «Молитву Франсуа Вийона» – как песню, с музыкой. Это происходит 11 марта 1967 года, в московском Доме кино, на общем концерте с Риммой Казаковой: читает она, потом читает и поет он, потом фильм. Фонограмма вечера сохранилась. Окуджава не забывает напомнить, что в этом же зале, когда ему было «очень трудно», он «не нашел поддержки». Поет неохотно, несмотря на упрашивания зала: гитара плохая. «Я не тенор, меня упрашивать не надо. Но гитара. Трудно не вам, трудно мне». После «Молитвы» аплодисменты длятся две минуты – едва ли не дольше, чем сама песня.
В мае 1967 года Окуджава выступал в Ленинграде и жил в гостинице по соседству с Михаилом Квливидзе. Однажды в его номер постучалась девушка, на вид лет шестнадцати: она узнала, что он в Ленинграде, и принесла посмотреть свои стихи на грузинском языке. Сама она отлично говорила по-русски и сейчас училась на ленинградском филфаке, но родилась в Сухуми и писала по-грузински. Ее звали Дали Цаава. У нее были низкий завораживающий голос и мрачный романтический взор. Окуджава признался, что грузинского не знает, но вот в соседнем номере живет прекрасный грузинский поэт Михаил Квливидзе… Тот согласился посмотреть ее стихи, нашел их талантливыми и благословил молодую грузинку на дальнейшее поэтическое творчество, а Окуджава вдруг понял, что именно романтического имени Дали не хватало ему для окончания одного давнего наброска – сочинены были первые восемь строк. Так появилась «Грузинская песня», сначала как стихи (музыка была сочинена год спустя). Она была посвящена Квливидзе как первому слушателю. Здесь же, в Ленинграде, местное телевидение записало небольшой ролик, на котором Окуджава читает и поет – он не пошел в эфир, но сохранился в архиве; там «Грузинская песня», только что написанная, читается еще по бумажке, с вариантами строк – насколько я знаю, нигде не опубликованными. Так, вместо канонической седьмой строки «Царь небесный пошлет мне прощение за прегрешенье» – идет обращение к гостям: «Ваши души – они наказанье мое и прощенье». Это лучше, кажется: вместо лирического штампа – характерная для Окуджавы двойственность. Другие люди, пусть даже друзья – они всегда и наказание, и спасение, и непонятно, чего больше в его отношении к ним: стремления слиться с ними в песне, прощении, возвышенной дружбе – или желания обособиться; вот уж подлинно, как сказано в сценарии, «связан со своим поколением по рукам и ногам». Но поскольку это послание не доходило или казалось ему выбивающимся из общего тона, он остановился на нейтральном варианте.
Это сочинение сделалось чрезвычайно популярным, особенно часто исполняется оно в грузинских ресторанах всего мира, и хотя Окуджава тут ни при чем, но это кладет на песню некий отблеск масскульта, что ли, и вызывает непроизвольные гастрономические ассоциации. Сейчас ее уже трудно отчистить от этого ресторанного, кухонного лоска. Надо признаться, что это единственная песня Окуджавы, которую я не то чтобы не люблю, но как-то равнодушен – вероятно, потому, что как раз скрещения, контрапункта, фирменного окуджавовского двуголосия тут нет. Слова – перепев собственных грузинских стихов, куда более парадоксальных и острых; мелодия обычная, элегическая, в тон тексту. Может быть, энергетику снижает длинная строка – у Окуджавы стихи с длинной строчкой аморфнее, многословнее; может быть, мешает ничем не сниженный пафос. Ясно, что он тосковал по идеальной Грузии, которой не было и быть не могло, той, которая скоро спрячет беглецов в «Путешествии дилетантов», – вероятно, тогда все, о чем пишет Окуджава, еще не было штампом, это потом «Грузинскую песню» растащили на цитаты и подражания. Но, в общем, нельзя не признать, что это вещь кризисная, скорее декларативная и стилизаторская, нежели эмоционально-точная, как раньше (рассудочной, «головной» лирики у Окуджавы и вовсе не бывало). Может быть, именно поэтому она так легко разбирается на заголовки – и так же легко пародируется; удачных пародий на Окуджаву – единицы, но «Грузинскую песню» Александр Иванов пересмеял замечательно:
Разведу я костер, и огонь разгорится на славу,
Я его поцелую и пеплом посыплю главу,
И умру от любви, чтоб ускорить посмертную славу —
А иначе зачем на земле Окуджавой слыву?
Тут все хорошо, но особенно – избыточная высокопарность с целованием огня. Можно догадаться, почему в конце шестидесятых Окуджава почувствовал инерцию и надолго перестал писать песни – теперь он позволял себе закончить только те наброски, в которых ему чувствовался безусловный шаг вперед.
А Дали Цаава действительно стала поэтессой. У нее был кратковременный платонический роман с Иосифом Бродским, с которым она познакомилась в Ленинграде в 1966 году, – он прилетал на несколько дней в Тбилиси в шестьдесят девятом, остановился у нее, познакомился с братьями Чиладзе. Ей посвящено стихотворение «Ну, как тебе в грузинских палестинах?», написанное вскоре после ее возвращения в Грузию, куда она уехала, закончив университет. Она ответила прекрасным верлибром о городе, «усыпанном мертвыми листьями», в котором происходит грехопадение героини – под плач детей, оплакивающих рыжего клоуна. Всякий раз, приезжая в Ленинград, она навещала родителей Бродского.