Ни одна мировая религия не снимает главного вопроса – о теодицее; считать Бога бессильным – не хочется, всемогущим – не получается. Все представления верующих оказываются на поверку именно «слишком человеческими», антропоморфными – а потому негодными; еще отвратительней попытки осуществлять репрессии и устанавливать диктатуру от имени Абсолюта. Еще Набоков недоумевал, как люди, с такой последовательностью отвергающие любую диктатуру, легко и готовно признают абсолютную, не признающую объяснений и оправданий власть Бога. Позиция советской интеллигенции в этом случае была тверда и последовательна: не для того так упорно отвергали советскую власть с ее претензией на тотальный контроль малейших душевных движений, чтобы с тем большей готовностью прибежать под хоругви. Окуджава отрицает любые попытки людей говорить от лица Божества и транслировать его установления – но по-набоковски ощущает всю жизнь пронизанной излучением чудесного. «Скоро увижу я маму мою, стройную, гордую и молодую» – атеист такого (и так!) не произнесет. «Убежденность в личном бессмертии начисто отделена в творческой мысли Набокова от всякой мифологической религиозности» (О. Ронен) – с тем же основанием это можно сказать и об Окуджаве, и о подавляющем большинстве лириков ХХ века, для которых главным аргументом в пользу бытия Божия был не страх, не церковные догматы, но сам мир с его невыразимым очарованием и поэтическими тайнами. Религиозные же мифологии представляются Окуджаве лишь еще одним людским способом угнетать и морочить друг друга – отсюда его явная, кажущаяся кому-то коммунарской антипатия к официальной церковности. Ничего коммунарского и атеистического тут нет, поскольку коммунары отрицают и милосердие, и снисхождение – и в этом смысле мало чем отличаются от савонарол той или иной конфессии; Окуджаве враждебны были любые проявления ханжества, да и всякая внешняя религиозность – именно в этом смысле стоит трактовать его уже упоминавшиеся стихи о старой Москве, об окрестностях Новодевичьего монастыря («Пожалуйста, не разоряйте гнезда галочьи»). Печатать он этого не печатал, но написать – написал. Ясно, что вещь не столько антирелигиозная, сколько антимещанская, в духе его ранней лирики, направленной против всякой косности. Однако молодое богоборчество было; написал же он в опубликованном в 1959 году стихотворении «Детство» – довольно слабом, – как испугался грозного Саваофа, но вдруг:
А Бог мигнул мне глазом черным
Так, ни с того и ни с сего,
И вдруг я понял: это ж дворник
Стоит у дома моего!
Бог с «глазом черным», Бог-надзиратель Окуджаву совершенно не устраивает – не зря в «Молитве» он сделал своего Бога зеленоглазым; но главное – несмотря на всю плакатную наивность этого стихотворения из сборника «Острова», в нем точно описан механизм обожествления власти, превращения дворника в божество – и наделения божества чертами дворника. Этот подобострастный антропоморфизм никакого отношения к религии не имеет.
Бог – не абсолютный командир всего сущего, но лишь один из участников бесконечной войны, в которой каждый из нас – солдат на добровольно избранной стороне; именно поэтому просить Бога о чем-либо – вещь почти безнадежная: ты сам здесь для того, чтобы осуществлять его планы. Просить стоит Природу, всю совокупность сущего:
Молюсь, чтоб не было беды, и мельнице молюсь, и мыльнице,
Воде простой, когда она из крана золотого выльется,
Молюсь, чтоб не было разрух, разлук, чтоб больше не тревожиться…
О, руки были бы чисты! А остальное все приложится.
Евангельская цитата – «ищите Царствия Небесного, а остальное приложится вам» – здесь очевидна, но в журнальной публикации поэт еще и вынес ее в название – «А остальное все приложится». Религиозность Окуджавы здесь охарактеризована вполне четко: его не устраивают выдуманные людьми образы чертей, бога, сатаны; под «предназначеньем», являющим на свет все живое, понимается предельно обобщенное «прекрасное и высшее» начало, по сравнению с которым ничтожны жалкие человеческие персонификации. В результате декларация гордыни – «не верю в Бога и судьбу» – превращается в искреннее и беспомощное признание: не знаю, кому я обязан жизнью, кто управляет ею, кто прислал меня сюда, не верю в созданные людьми жестокие и ограниченные химеры, но молюсь каждому проявлению божественной творческой воли; не только изделиям рук человеческих, будь то мельница, мыльница или хитро устроенный золотой кран, но и «воде простой». Гадать о природе Божества не следует: заботьтесь о чистоте собственных помыслов и рук – «а остальное все приложится».
Именно поэтому не стоит воспринимать «Молитву» – единственное у Окуджавы прямое обращение к Богу – как прямое и личное высказывание. Даже у Слуцкого подобное бывало – «Господи, больше не нужно, Господи, хватит с меня», – но у Окуджавы никогда: именно потому, что обратиться к православному, или еврейскому, или любому другому личному Богу – для него значит присоединиться к толпе, к людям внутренне несвободным. Комиссар еще может уверовать – и таких примеров множество; но скромный агностик, сознающий чудесность мира и отказывающийся объяснять ее словами, будет уж скорее молиться «мельнице и мыльнице». Легко и соблазнительно было бы поверить в версию насчет молитвы к жене, и такая трактовка вероятна – поверим автору; это, конечно, придает песне неожиданный смысл, но в иронической лирике Окуджавы он возможен.
Если поставить на место Бога женщину, все становится на места: любовь – своего рода альтернативная реальность, в которой многие земные страсти облагорожены и чудесно преображены. Умник, привыкший к абстрактным теоретизированиям, действительно обретает в любви подлинную мудрость; трусливый волей-неволей преобращается в рыцаря – и если не любовь, кто же даст ему коня? Что, как не любовь, способно подарить перерождение закосневшему во зле, нераскаянному убийце Каину? «Дай рвущемуся к власти навластвоваться всласть» – в чем, как не в любви, осуществляется эта безвредная утопия? Конечно, если этот властолюбец осуществит свои мечты в государственном масштабе, мало не покажется никому, но если он удовлетворится иллюзией власти над женщиной, – а в любви эта иллюзия обладания неизбежна и безвредна, – мир, глядишь, вздохнет с облегчением. Именно любовь позволяет щедрому передохнуть, подзарядиться от другого – ибо истинная любовь не есть акт дарения или приятия, но именно счастье взаимной щедрости. Некоторая неувязка возникает с просьбой «Дай счастливому денег»; но и это, если поднатужиться, можно объяснить – ведь семейное счастье категорически требует гнезда, и стало быть, счастливый остепенится. Иными словами, если допустить, что «Молитва» Окуджавы обращена к женщине, выстраивается следующий смысл: пусть любовь – как альтернативный, улучшенный вариант жизни – поможет всем живущим удовлетворить свои страсти в наиболее безопасном и мирном их варианте; пусть она рассеет абстрактные умствования, утихомирит властолюбца, укоренит в жизни романтического счастливца, сподвигнет на подвиги труса. и вдобавок осыплет милостями автора, памятующего обо всех своих несовершенствах. Любовь выправляет изначальную кривизну мироустройства. Как тут не вспомнить предсмертного предостережения мудрого Каверина: «Бойся счастья, оно спрямляет жизнь».