Отдельную загадку представляет припев: кто такие эти мы, отказывающиеся считать прибыли и убыли? Сколько можно понять, речь о принципиальном отказе обсуждать свою участь, подсчитывать плюсы и минусы эпохи; тогда привязка к контексту становится очевидной – ведь с 1956 по 1961 год, между XX и XXII съездами КПСС, в стране шли бурные дискуссии о культе личности Сталина, и не только в печати (там они как раз велись метонимически, существовал специальный словарь – «отдельные ошибки», «перегибы», «злоупотребления» и т. д.), а в каждом студенческом общежитии, на каждой кухне. Подсчет «прибылей и убылей», а стало быть, и дискуссия о неизбежности и пользе тоталитаризма для формирования мощной империи (эта версия популярна и посейчас) Окуджаву интересовать не могли; более того – они были ему отвратительны. Хватит, «узнали, что к чему и что почем, и очень точно». «Сорок тысяч книжек» – здесь такая же ироническая гипербола, как гамлетовские «сорок тысяч братьев», издевка над попытками сослаться на книжный опыт при разговоре о людских судьбах.
Песня эта хорошо поется, просится на язык – не для хорового, конечно, исполнения, а для уединенного напевания; дело не только в ее энергичном ритме, вольготном, с синкопами и инверсиями, хорее, а в интонации, в доминирующей эмоции, которая заразительна, но не так-то проста. Автор вспоминает прошлое со скорбью и одновременно некоторым глумливым злорадством – не надо пудрить мозги прибылями и убылями, все знаем; он явно издевается над ситуацией вечной боеготовности – и столь же неиссякаемой, бессмертной надежды, которая жалка и смешна в описанных обстоятельствах. Ведь всех этих людей, строителей нового мира, переселенцев и сосланных, конвоиров и подконвойных, вела, срывала с места, запихивала в пятьсот веселый поезд – Надежда. Та самая, к которой обращается лирический герой «Сентиментального марша»; та, в верности которой Окуджава столько раз клялся. Но в том и залог его всенародной славы, что на десяток жизнеутверждающих или по крайней мере светлых песен приходилась у него одна желчная, депрессивная и притом насмешливая.
Такие песни были не особенно популярны – что греха таить, чувствам добрым мы предаемся охотней, ибо они нас красят; совместное исполнение «Союза друзей» или элегическое прослушивание «Песенки о Моцарте» погружает душу в лестную для нее меланхолию, в мир, так сказать, прекрасного, и следовало бы говорить об этом без иронии, кабы не горы банальностей, навороченных на эту тему. Однако иногда Окуджава вдруг забывал о собственных оптимистических декларациях и впадал в нешуточную депрессию – тогда рождались шедевры. Например, «Настоящих людей так немного» с убийственным выводом: «На Россию – одна моя мама, только что она может одна?» Интересно, что на этот вывод 1956 года никто не обижался, хотя все слушатели тем самым объявлялись ненастоящими (правда, деля этот порок с автором). Понятно было состояние отчаяния и загнанности, в котором говорятся такие вещи. Никто не упрекал Окуджаву в мизантропии после короткой песенки конца пятидесятых:
Что нужно муравью, когда он голоден?
Две жирных тли. Паси, дурак, паси…
Не перечесть счастливых в нашем городе —
их много так, что Боже упаси!
(В «Библиотеке поэта» это четверостишие с какой-то радости датировано по первой публикации в сборнике 1993 года «Посвящается вам», тогда как существует фонограмма, где всё – и голос, и манера исполнения – недвусмысленно указывает на 1958–1959 годы, да и не сочинял Окуджава с тех пор песенок по четыре – шесть строк, заново открыв в себе песенный дар, он несколько месяцев пел почти всё вновь написанное, впоследствии отбрасывая музыку.)
Той же меланхолией и насмешкой продиктованы «Ах, война, она не год еще протянет», и «Старая солдатская песня», и добрый десяток других сочинений; это и есть «черная структура голубого», о которой писал Аксенов в «Золотой моей железке». Песни Окуджавы потому и обладали аурой абсолютной подлинности, что за авторскими призывами, романтическими порывами, сентиментами и умилением стояло трезвое и страшное знание – именно этот контраст лежит в основе окуджавовской поэтики, иронически подсвечивая фирменные авторские высокопарности.
Ни в одном другом сочинении Окуджавы не явлена с такой наглядностью универсальность его манеры, позволяющей вставлять в одну рамку бесконечное число личных картинок, частных воспоминаний и произвольных ассоциаций. Заданы лишь самые общие характеристики ситуации – внезапность и принудительность перемены, верховный авторитет, от имени которого она навязывается, напрасная надежда, готовность к новым испытаниям, категорическая неготовность видеть во всем этом благотворность и «прибыльность», – и готова картина, которую каждый волен примерить на себя, ибо нет в России человека, кроме новорожденных, кого бы подобные мероприятия не затрагивали. Впрочем, может, и у новорожденных перед десантированием в мир происходит что-то вроде мобилизации.
А откуда он взял «Надежду Чернову» – догадаться нетрудно. Надежда Чернова, в девичестве Дурова, – легендарная кавалерист-девица (1783–1866). О ее фамилии по мужу Окуджава не мог не знать – он с юности любил русскую мемуарную прозу, в особенности относившуюся к 1812 году. В фигуре Надежды Черновой, и без того символической, трудно не увидеть еще один символ – героиня войны пребывала в совершенном забвении, покуда ее не извлек оттуда Пушкин, издавший со своим предисловием в 1836 году ее «Записки». Тоже небось надеялась, что после войны все переменится.
Глава девятая
ОЛЯ БАТРАКОВА И ДРУГИЕ
1
В 1959 году у Окуджавы начался роман с Ольгой Батраковой – платонический, но оттого не менее пылкий. Ей был двадцать один год, она окончила Ленинградскую лесотехническую академию, в Москве жила у тетки в Сокольниках, а работала в Крюкове, в ближнем Подмосковье. Познакомилась с молодым поэтом Давидом Шраером-Петровым, который и отвел ее в объединение «Магистраль» – послушать новых литераторов. Он потом многократно раскаялся – Окуджава заинтересовался Олей сразу, и это оказалось взаимно.
Ольга Батракова – первый московский роман Окуджавы после возвращения из Калуги. Ей посвящены лучшие песни 1959–1960 годов: «Песенка о московском муравье», «И когда удивительно близко.», «И когда под вечер над тобою» (более известная как «Ситцевые женщины»). Как всегда у Окуджавы, «повод и причина» расходились подчас чрезвычайно далеко: «Муравей» появился после того, как Окуджава встретил Олю на платформе Ленинградского вокзала (она приехала из Крюкова, он ждал ее, чтобы отправиться в ЦДЛ) – и заметил ее легкие туфли. У него в тот день была зарплата, назавтра он нашел ей в комиссионке китайские сапоги, а туфли безжалостно выбросил. Через неделю она прочла про «старенькие туфельки ее», а скоро Окуджава подобрал и мелодию. Стихов он посвящал ей множество, большинство осталось неопубликованным.
Без надежды, без сожалений
вглядываются в меня, грозя,
светло-карие твои,
оленьи
иудейские твои глаза.
И сливаются за плечами твоими
где-то
в глубинах времен
славянское твое имя
с грешной славой твоих племен.
И за то, что ты рассказала,
где твоих кочевий полоса,
жгут меня,
последнего вассала,
под вечерней толпы голоса
возле Ленинградского вокзала
иудейские твои глаза.
Это – 14 ноября 1959 года; он и не думал напечатать этот текст. Ольга ему нравилась еще и тем, что была «с судьбой», «с драмой» – школу, например, закончила в Магадане, где преподавали сплошь расконвоированные заключенные, почему она и выросла вызывающе несоветской. И еще ему нравилось, конечно, это слияние кровей – сам метис, он любил это, и огромные карие глаза белокожей блондинки навели его на романтические «кочевья», хотя кочевья действительно были – родители-инженеры ездили по всей стране, и детство ее прошло в семи городах.