Книга Борис Пастернак, страница 121. Автор книги Дмитрий Быков

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Борис Пастернак»

Cтраница 121

Вдобавок Евгения Владимировна сообщила письмом, что к Новому году возвращается,— и тут все затянулось в такой невыносимый узел, что Пастернак с полным правом писал сестре полгода спустя: «Ах, страшная была зима…» Письма, которые посылала ему из Германии Евгения Владимировна, и сторонний-то человек без слез читать не может,— страшно представить, каково было ему, даже и в ослеплении и эгоизме счастья. Заметим, что писала их та самая Женя, которая вечно корила его экзальтацией, ворчала из-за слез по любому поводу, из-за недостаточного владения собой,— а тут из нее самой словно вынули позвоночник.

Ее берлинские письма мужу, писанные в ноябре-декабре 1931 года, чередуют гневные и оскорбительные упреки («Ты ведь ходишь с расстегнутыми штанами. Люди делают вид, что тебя понимают и слушают, а отвернувшись, удивляются») — и беспомощные, детские жалобы

(«Я не хочу шататься по миру, я хочу домой. Я за девять лет привыкла быть вместе и это стало сильнее меня. Я хочу, чтобы ты восстановил семью. Я не могу одна растить Женю»).

Главный ужас тут в том, что Женя искренне не понимала: ничего уже не поправишь. Мягкость мужа, его податливость, кажущаяся бытовая уступчивость, врожденная интеллигентность — все наводило ее на мысль о том, что он одумается, что его можно остановить упоминаниями о ребенке, которого ей невмочь растить одной, или о ее собственной душевной болезни; идут в ход самые, казалось бы, бронебойные аргументы — он ли, Пастернак, вечно по поводу и без повода кающийся, уверенный, что «он послан Богом мучить себя, родных и тех, которых мучить грех»,— устоит перед слезными письмами больной женщины, матери его маленького сына?

«Боже, Боже, я не могу понять, как, почему этот кошмар въехал в мою жизнь, ни зеркало, ни люди не дают мне ответа. Я жду и дико боюсь того момента, когда утрачу совсем рассудок. Больно, больно, не хватает воздуху. Помоги. Спаси меня и Женю. Пусть Зина вернется на свое место».

Господи, да при чем тут Зина?! В том и ужас этой вечной пастернаковской темы — вторжения в частную жизнь некоей воли, много большей, чем личная. Иногда в эту жизнь вторгается история, иногда — высшая логика судьбы. Речь шла о сохранении его жизни и дара. Неумолимая логика самосохранения и роста вела к тому, чтобы он отрекался от прежних друзей, терял окружение, отказывался от старых стихов,— частью этой логики стали и расставание с первой женой, и уход ко второй, которую он в свой час оставит. Есть заведенный механизм, чудо самоосуществления,— и беда тому, кто попадет в орбиту этого небесного тела, движущегося по законам, которых оно не понимает. На этом пути самого Пастернака занесло «под своды таких богаделен», что сам он в тридцать девятом, беседуя с Ахматовой о грядущем разрыве уже со второй женой, искренне не понимал, как он мог связаться с этой «бурей из парикмахерской». Не было бы ее — была бы любая другая, живущая в гармонии с собой и в ладу со временем. Страшно сказать,— ни одна женщина в жизни Пастернака ничего не значила сама по себе, каждая была лишь ступенью в его эволюции, поводом, предлогом… и каждая переставала что-либо для него значить, сыграв свою роль. То есть оставались, конечно, и чувство долга, и благодарность, и материальное вспомоществование — все, что должен делать интеллигентный человек; но ответные письма, которые он посылал в Германию, доказывали, до какой степени он был в это время глух к страданиям первой жены. Если он в семейное гнездо привел Зинаиду Николаевну с сыном,— к какому милосердию было взывать и о какой совести говорить? Обычный гуманизм, совесть, доброта и прочие прекрасные вещи не имеют никакого отношения к Промыслу; это расхождение логики Божества (или истории) с логикой частного человека было главной темой пастернаковских «эпических попыток» — как и вообще темой всякой настоящей прозы. «Смоковницу испепелило дотла» — на сей раз в роли смоковницы оказалась ни в чем не повинная первая жена; Зинаиде Николаевне потом повезет не больше.

Понимаю, сколь соблазнительны попытки оправдывать поэта его предназначением,— этак любой, кто бросает жену с ребенком, будет говорить о высшей воле,— но Пастернак ведь был верен своему предназначению не только тогда, когда оно диктовало ему разрушить две семьи и на их обломках создать новую. Он был ему верен и тогда, когда рисковал жизнью осенью сорок первого в Переделкине, и тогда, когда бросал вызов Сталину и его тонкошеим подпевалам, и тогда, когда пошел на самоубийственный шаг — публикацию романа за границей.

«В чем же дело, друг мой? Надо жить, надо совладать с этим. Дай мне помочь тебе так, чтобы что-нибудь получилось, а не так, как тебе это кажется единственно возможным в судорожности твоего огорченья. Помоги, помоги мне, а то я опущусь и в том новом и оставшемся напряженьи, которое у меня навсегда к тебе осталось».

Особенно нагляден этот взаимный шантаж: «Спаси меня и Женю» — «Помоги, помоги мне». Она заклинает: если ты не вернешься, я сойду с ума и не смогу вырастить сына. Он отвечает: если ты не перестанешь отчаиваться, я не смогу испытывать к тебе даже дружеских чувств… Он желает ей «душевной крепости». Наконец признается и в главном:

«Ты должна понять, что я не бросал тебя, что никакого пораженья ты не потерпела, а что наконец мы сделали то, что пробовали сделать раньше. Что речь не о тебе, а о семейной нашей жизни, которая не удавалась нам и длящаяся неудача которой обижала тебя, а меня делала перед тобою без вины виноватым… Понимаешь ли ты, что я не упрекаю и не оправдываюсь, а только напоминаю тебе, что ты не жертва, что ты — участница, что пришли мы к этому сообща, и бывши равными, мы равными и остались».

«Многие стоят за тебя горой,— сообщает он ей.— Меня это радует». Дивная откровенность мужа, бросившего жену, очередная лесть ее самолюбию — он все еще не догадывается, что никакого самолюбия давно нет. Иначе не было быэтих жутких, раздавленных признаний в декабрьских письмах жены к нему:

«Какое счастье, когда можно так плакать вовсю, как я сейчас реву, это когда горе заходит так далеко, что рвется само наружу. Мне кажется, что нам не придется никогда больше слышать друг друга. Я уезжала из Москвы, я сильно тебя любила, как наивно думать, что я овладела собою и думаю о чем-либо другом, я просто была с тобой и тебя любила. (…) И помнила, как ты ходил в последний день со мной по улице, как ты всем и каждому говорил — это моя жена, как будто жизнь наша начиналась вновь, ты надел кольцо в тот день… Я так глубоко верила (потому что любила тебя и нашу жизнь с Женичкой), что не может быть, чтоб ты не вернулся… Зачем ты сейчас говоришь, что наша жизнь для меня была пыткой, зачем сейчас уверяешь в этом других, было многое и разное, но связь наша, дружба и жизнь крепла. Я ничего не понимаю. Я плачу как проклятая. Неужели же все правы, а я виновата».

Дальше она заговаривает о главном:

«До 26 года были у нас неурядицы, может, тогда я боролась за какое-то равенство или неравенство (нелепые слова), но потом — зачем ты об этом опять говоришь, разве я тебе жизнью не доказала, к чему вспоминать пустяковые разговоры, разве ты не работал с утра до вечера, разве не было у нас в доме максимально уютно — ох, мне стыдно это тебе говорить, ведь из воспоминаний можно разное вытащить. Но я все не о том. Куски твоего письма, которые мне прочли,— у меня от них волоса становятся дыбом».

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация