И в 1898 году, непосредственно после выхода московского двухтомника, оно таки занялось Горьким вплотную.
8
Когда сегодня разбираешь эту историю ретроспективно, с точки зрения будущей горьковской славы и практически необъятного влияния, не устаешь подозревать во всем этом трагифарсе целенаправленную волю: не могла такая глупость случиться сама собой, это нашему рыжему опять делали биографию! Больше того: как только вышли горьковские «Очерки и рассказы», русская критика на них, понятное дело, обрушилась отнюдь не только с похвалами: так не бывает, чтобы значительное явление вызвало сплошной восторг. Но после того как Горький впервые в жизни отправился по этапу, даже самым яростным его противникам стало неприлично выискивать в его текстах мировоззренческие и стилистические огрехи; он был канонизирован с самого начала своей литературной деятельности. Вышло так, что в Тифлисе был арестован горьковский сосед по съемной квартире, Федор Афанасьев, занимавшийся весьма умеренной марксистской агитацией среди железнодорожных рабочих; ну, а дальше честолюбивой тифлисской полиции захотелось выслужиться, и из обнаруженной у Афанасьева фотокарточки, на которой был изображен мужчина в русском костюме, а на обороте была надпись «Дорогому Феде Афанасьеву на память о Максимыче», начал лепиться всероссийский заговор. Горького уже знали по фотографиям. Понятно, какой такой Максимыч; он еще в Тифлисе привлекал внимание – независимостью и странным костюмом. Горький, как мы знаем, периодически попадал под надзор полиции (скажем, после ареста Федосеева и Сомова и разгрома тимофеевской типографии); досье на него было, и в досье этом говорилось, что он человек начитанный, хорошо владеющий пером, часто бродяжил без определенных занятий и вообще в высшей степени подозрителен. Российская полиция в этих случаях во все времена работает одинаково: не работает? – подозрителен. Начитан? – вдвойне подозрителен. Владеет пером? – готов заговорщик. Реакция настолько несопоставима с поводом, что рациональных объяснений не подберешь: в Тифлисе потянули к допросу Калюжного, который Горького первым напечатал, а в Нижний полетело предписание арестовать и доставить Горького в Тифлис для дознания. И Горького арестовывают в Нижнем, и 11 мая 1898 года он прибывает в Тифлис с полным запечатанным тюком, в котором находился весь его архив: письма, заметки, рукописи. В Тифлисе, где он не был шесть лет, его помещают в Метехский замок, в одиночную камеру, и начинают допрашивать, а общественности между тем становится известно и о безумном этом аресте, и о еще более безумном этапе, который полицейское начальство мотивирует в специальном объяснении «удобством». Им, стало быть, удобнее оказалось допросить его в Тифлисе. И всероссийски известного писателя повезли за полторы тысячи верст – каково! Интеллигенция безумствует, в защиту Горького подписываются протесты, из Метехского замка его выпускают 29 мая, хоть и под «особый надзор», но без последствий. Правда, теперь при переездах с места на место он обязан был извещать жандармское управление и предупреждать о маршрутах. В июне он отправился в Самару на кумыс, а в августе вернулся в Нижний с намерением написать первый роман. В письме к С.П. Дороватовскому он пишет:
«Отношение публики к моим писаниям укрепляет во мне уверенность в том, что я, пожалуй, и в самом деле сумею написать порядочную вещь… Вещь эта, на которую я возлагаю большие надежды, мною уже начата».
Что касается читательских ожиданий, здесь он не преувеличивает. Мало книг в истории русской литературы, которые вызвали бы при своем появлении столь оживленную полемику: как только Горький оказался выпущен из Тифлиса, на него обрушился не только шквал похвал, но и ураган ругани. Ругань эта была, впрочем, политкорректна – по-нынешнему говоря: мало кто осмеливался прямо нападать на новую надежду русской литературы, вдобавок сделавшую себе имя на портретировании социальных низов. Тем ехиднее были эти скрытые нападки – особенно ядовитые в статье Михаила Меньшикова «Красивый цинизм». Статья девятисотого года до некоторой степени итожит все, что понаписали о Горьком в девяносто восьмом и позже; при всей своей субъективности (тщательно замаскированной, что Меньшиков отлично умел) автор точно объясняет механизм горькомании. Впрочем, это объяснение годится для любого писателя из народа – у нас традиционно ловят каждое слово свидетеля, пришедшего оттуда.
«Для всех лагерей как правдивый художник господин Горький служит иллюстратором их теорий; он всем нужен, все зовут его в свидетели как человека, видевшего предмет спора – народ – и все ступени его упадка. Народники, которые, кажется, первые открыли в Нижнем этого писателя-босяка, говорят: „Поглядите, как капиталистический режим уродует жизнь народную!“ Но не успели они оглянуться, как нашим автором завладела другая партия – марксисты. Они закричали о нем на весь свет, с трубами и литаврами провозгласили его гением, первым писателем современности… Был момент, когда от Горького не было проходу, и от излишнего усердия друзей он угрожал даже прогоркнуть для публики… Этот писатель вывел на сцену тот самый общественный класс, который должен в конце концов осуществить мечты марксизма. Правда, герои Горького не дисциплинированные рабочие фабрик, но все же это рабочие. Горький впервые показал огромное и темное сословие людей, хотя и пьяных и истеричных, но страшно озлобленных своею долей, готовых на вечную борьбу с буржуазным обществом и уже ведущих эту борьбу. Горький является для марксистов как бы Гомером будущего. Так называемые реакционеры, романтики крепостного строя, в свою очередь, осчастливлены появлением Горького. Поглядите, могут сказать они, вот к чему ведет ваш хваленый прогресс! Спасибо Горькому, наконец-то он изобразил пролетария без либеральных прикрас, во всем цинизме этого типа!»
Несмотря на все скрытое – а пожалуй, что и явное – недоброжелательство к Горькому, консервативный публицист Меньшиков вполне ясно обрисовал причины универсальности его славы. Каждый видит в нем подтверждение собственных теорий. Осталось понять, каковы были на этот счет теории горьковские – то есть в какой степени сам он разделял взгляды тех или иных интерпретаторов. Меньшиков, как мы понимаем, ополчился на него за то, что как раз его-то, меньшиковские, взгляды он никак не подтверждает: не верит он в идеальный народ, верный корням и традиции. Потому и попадает у Меньшикова в разряд циников, отрицающих полезность труда и оскудение веры. Но что же сам-то автор?
А сам автор как раз на перепутье, о чем и свидетельствовали два тома «Очерков и рассказов». Он и сам не видит силы, которая бы спасла ситуацию, и более того – не находит учения, адепты которого могли бы распространить его на Руси ради спасения страны. Герой борющийся у Горького есть, но это всегда одиночка; героя побеждающего – нет, героем теоретизирующим и отвечающим на вопросы даже не пахнет. И именно этим он оказался неблизок русской традиции: до чеховской бесстрастности ему далеко, но по части выводов и теорий он отделывается крайне общей констатацией, что жизнь устроена неправильно. Эва! – и без него догадывались…
9
При этом одного качества у Горького не отнять – он поразительно чувствует силу, ибо сам силен, и только на сильного врага безошибочно обрушивается. Главный российский класс, авангард, основа процветания страны в девяностые годы – купечество; собственно, уже в семидесятые и восьмидесятые оно под пером Островского, Мельникова-Печерского, Лескова, Мамина-Сибиряка начало превращаться в силу чуть ли не былинную. Русское купечество – явление глубоко национальное, любезное, кстати, и народникам, поскольку большинство купцов – выходцы из самого что ни на есть народа, многие поднялись из нищеты; вдобавок уже вторые поколения купеческих семей – европейцы, образованный, утонченный класс, сохраняющий, однако, родительскую прижимистость и сметку. В силу проклятого и благословенного своего характера – в силу все той же страсти «не соглашаться», – Горький набрасывается именно на купечество, к тому времени действительно изрядно мифологизированное и опошленное живописателями купецкого быта. Кому не знакомы гастрономические, слюноточивые описания купеческих оргий, кутежей, волжской шири (причем этой речной шири соответствует и ширь нрава, с упоением описываемая бесчисленными мифотворцами)! Тут вам и миллионные сделки (всегда на благо Отечества), и надсадная, громко-публичная любовь к Отечеству, и манера широко креститься и биться лбом в пол при всяком удобном случае, и железное купецкое слово, и опять-таки железная домашняя дисциплина, почти по домострою… Этот миф о национальной опоре, о всероссийском благодетеле, который и о народе не забывает, и Бога помнит, и миллионами ворочает, настолько дурновкусен, что только самодурствующему купцу и мог понравиться; но находились – и до сих пор в изобилии находятся – люди, которым все это очень по душе. Купец становится главным героем новой литературы, об руку с ним идет Русский Промышленник – персонаж столь же широкого нрава, – и все эти лубки широко распространяются по газетной, журнальной, книжной русской словесности. Самодовольство купеческого сословия растет с каждым днем. И Горький бьет именно в эту мишень – потому что мало кто вызывал у него такую антипатию, как этот новонародившийся тип, глубоко фальшивый в каждом слове. В крайне пристрастных воспоминаниях о Горьком Бунин откровенно клевещет на него, рассказывая, с каким упоением Горький в Ялте расписывал Чехову волжских купцов, которые все у него выходили какими-то сказочными богатырями. Достаточно прочесть «Фому Гордеева» или воспоминания о нижегородском миллионере Бугрове, чтобы представить себе истинное отношение Горького к этим богатырям (тем глупее было бы нахваливать их в присутствии Чехова, который сусальной удали терпеть не мог). Правда, в «Гордееве» есть один персонаж, в чьем ничтожестве есть повод усомниться: Яков Маякин, при всей своей юркой тщедушности, действительно в некотором смысле богатырь, и авторская ненависть к нему уж так сильна, что переходит местами в любование. Не зря купец-миллионщик Бугров, желая познакомиться с Горьким, пригласил его к себе, выставил, естественно, миску черной икры – и задал с порога вопрос: «Как думаете, есть такие, как ваш Маякин?» Горький задумался и ответил: «Да, есть». Бугрова это чрезвычайно утешило.