Как и В. Кожинов, В. Бондаренко уповает на потомков. Но зачем обременять их нашими заботами, когда перед нами живой писатель и есть возможность взять его за бороду и прямо спросить: Вы писали, что коммунисты истребили 106 миллионов сограждан. Это «народная правда» или грязная клевета? Ведь население страны за советское время возросло вдвое: примерно со 150 миллионов почти до 300. Ничего подобного не было за такой срок ни в одной европейской стране, как не было и нынешнего вымирания русских в год по миллиону на фоне вашего сытого благоденствия.
Вы утверждаете в «Архипелаге», что в 41-м году мы «отступали позорно по 120 километров день, меняя лозунги на ходу». Это вам в глубоком тылу продиктовало «высшее духовное чутье» или вы просто сдули у Некрича? Ведь сам Гитлер признавал, что немецкие войска никогда не преодолевали в день больше 50 километров, и то лишь в самом начале операции. А главный лозунг в первый день войны провозгласил В.М. Молотов: «Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами!» И этот лозунг мы ни на что не сменили, ни разу не отступили от него. Это вы на ходу меняли свои взгляды, замыслы и шкуру.
Вы писали все в том же «Архипелаге», что свою речь по радио 3 июля Сталин произнес сквозь слезы, «чуть не плача». Вот эта речь (включить запись). Укажите хоть одно место, где оратор сдерживал слезы. Может, вот здесь: «Великий Ленин, создавший наше государство, говорил, что основным качеством советских людей должна быть храбрость, отвага, незнание страха в борьбе, готовность биться вместе с народом против врагов нашей Родины…» И так безо всяких историков можно пройтись по всему насквозь лживому «Архипелагу», который, как божится Бондаренко, совершенно «необходим для дальнейшего развития русского народа». Вот заботник нашелся у русского народа. А Достоевский с Тургеневым тут совершенно ни при чем, ибо можно «разбираться» с их идеями и образами, даже ссорами, но они не клеветали на родину, а только прославляли ее. Но вот это я уж и не знаю, каким печатным словом можно обозначить: «Солженицыну и Шолохову быть бы близкими друг другу. Увы, судьба развела их. Жаль. Но так часто бывало в русской литературе. Примем как должное. Вспомнив хотя бы отношения Толстого и Тургенева, Достоевского и Гоголя, Маяковского и Есенина. Примиряет всех сама Россия…» О, господи, еще одна порция щирого сюсюканья о России, шагу ступить без этого не может. Прав Мандельштам: «Высоким штилем можно опошлить все». И опять: при чем здесь названные классики? Да, были между ними расхождения, трения, даже вражда, но нередко они имели частный, личный характер. Тургенев и Толстой поссорились по житейскому поводу. Но как художников они высоко ценили друг друга. Когда стало известно, что автор «Войны и мира» высказал намерение отказаться от дальнейшей литературной работы, уже больной Тургенев, несмотря на многолетний разрыв, написал ему письмо, умоляя продолжать творчество. Достоевский в образе Фомы Опискина намекал на Гоголя и на его «Выбранные места из переписки с друзьями». Конечно, в этом образе немало комичного и неприятного, но что за беда! И в те дни об этом знали немногие, теперь же кто помнит, кроме литературоведов? Тем паче что ведь он же, Достоевский, и говорил: «Какой великий учитель для всех русских, а для нашего брата писателя в особенности!» Или: «Все мы вышли из «Шинели» Гоголя». Наконец: «Гоголь — гений исполинский, но ведь он и туп, как гений» (ПСС, т. 20, с. 153). До чего здорово! А в образе писателя Кармази-нова из «Бесов» — шарж на Тургенева. Говорят, это признавал сам Иван Сергеевич, но 8 июня 1880 года на пушкинских торжествах после знаменитой речи Достоевского он вместе со всеми кинулся к нему со слезами восторга и объятьями. Неласков был Достоевский и к Салтыкову-Щедрину, Грановскому, позднее — даже к своему крестному отцу Белинскому… Во всем этом нет ничего чрезвычайного — живая литературная жизнь… И Есенин с Маяковским были уж слишком различны по корням, по литературно-стилистическому направлению. Однако первый писал:
Мне мил стихов российских жар.
Есть Маяковский!..
Это же восхищение. А дальше высказывалось справедливое и горькое сожаление: «поет о пробках в Моссельпро-ме». Но когда Есенин умер, у Маяковского застряло «в горле горе комом… Вы ж такое загибать умели, что никто на свете не умел…».
К тому же Тургенев не говорил, не писал, не издавал книги о том, что Толстой украл у Пушкина «Войну и мир», Достоевский не убеждал читателей, что «Мертвые души» списаны у Загоскина, Маяковский не доказывал, что «Письмо матери» Есенин сдул у Асеева. Наконец, ведь никто из них не писал о другом так, как болезненно злобный Солженицын. Шолохов встретил его появление приветливо, по словам Твардовского, даже просил поцеловать его. Но ведь творческое кредо новобранца, как известно, таково: «Отмываться всегда трудней, чем плюнуть. Надо уметь быстро и в нужный момент плюнуть первым». И начал очень умело плеваться. Действительно, сперва послал Шолохову письмо:
«Глубокоуважаемый Михаил Александрович! Я очень сожалею, что вся обстановка встречи 17 декабря (1962 года), совершенно для меня необычная, и то обстоятельство, что как раз перед Вами я был представлен Никите Сергеевичу, — помешали мне выразить Вам тогда мое неизменное чувство, как высоко я ценю автора бессмертного «Тихого Дона». От души хочется пожелать Вам, успешного труда, а для того прежде всего — здоровья! Ваш Солженицын».
Обратите внимание: «Ваш», а чувство высокое и неизменное.
Но вот вышел «Теленок» и о том же самом дне, о той же самой встрече он там пишет: «Хрущев миновал Шолохова стороной, а мне предстояло итти прямо на него, никак иначе. Я шагнул, и так состоялось (!) рукопожатие. Ссориться на первых порах было ни к чему. Но и — тоскливо мне стало, и сказать совершенно нечего, даже любезного.
— Земляки? — улыбался он под малыми (!) усами, растерянный (?), и указывая путь сближения.
— Донцы! — подтвердил я холодно и несколько угрожающе».
О господи, этот донец, видите ли, еще и угрожал… И тут же: «Невзрачный Шолохов… Стоял малоросток и глупо улы-бался… На трибуне он выглядит еще более ничтожным». И не соображает в потемнении ума, что главное место Шолохова не трибуна, а письменный стол, что, впрочем, не ме-шало ему и с трибуны запускать ежа под череп и бюрократам министрам, и хвастунам политикам, и самолюбцам писателям.
Вот с какой черной злобой в душе писал, Бондаренко, твой Солженицын на другой день письмо Шолохову со свои-ми сожалениями, которые тому вовсе не были нужны при всей его «растерянности» от встречи с Мечом Божьим.
Еще плевок: «Мой архив и сердце мое терзали чекистские когти — именно в эту осень сунули Нобелевскую премию в палаческие руки Шолохова». Как, мол, это мыслимо: терзали мой архив, а кто-то в это время какие-то премии получал!.. Но ему и этого мало: не жалея средств и сил, начинает кампанию, чтобы убедить всех, будто Шолохов плагиатор.
И вот, зная все это, Бондаренко заявляет: «Вся сложность (!) взаимоотношений Солженицына и Шолохова на совести «советников». Какая сложность? Прохвост оклеветал великого писателя, и тот дал ему отпор — вот и вся «сложность».
Но Бондаренко еще и горько сожалеет, что гений и злобный прохиндей не были близки. Поистине это напоминает намерение «белую розу с черной жабой обвенчать». И не соображает, что, превознося прохиндея, объявляя его грандиозным русским явлением, берет на себя при этом ответственность за всю его клевету, в том числе и за «палаческие руки».