Не напиши Станислав Лем «Высокий замок», мы не знали бы, как странно, как неожиданно падало на его счастливое, спокойное, казалось бы, на всю жизнь обеспеченное детство тяжёлая тень будущего.
«За три года до войны я впервые столкнулся неожиданно и близко с гитлеровской Германией (вот оно, дыхание тяжёлого будущего. — Г. П., В. Б.). На одном из павильонов выставки появился красный флаг со свастикой. Внутри павильона было много неинтересных машин, а на специально отведённом месте красовались несколько не то игрушек, не то механических моделей танков, абсолютно точно скопированных с оригиналов, покрытых пятнистой, словно у ящериц, бронёй, с гусеницами, башнями и полным вооружением; на них красовались чётко вырисованные точные миниатюры опознавательных знаков вермахта, которые немного позже предстали передо мной уже в натуральную величину на броневых плитах тех же самых танков “Марк-IV”; однако в то время они были не более чем игрушками, хотя я уже кое-что знал о гитлеровской Германии, и было для меня в этих, правду говоря, привлекающих глаз игрушках что-то от неясного предчувствия будущего времени или даже провозвестника грозы, но такого, который с помощью уменьшения притворяется невинным. В этих прелестных игрушках было что-то отталкивающее, словно они не были только и просто собою, будто из них должно было что-то вылупиться, вырасти. Впрочем, справедливости ради добавлю, что я в этом не очень убеждён; позднейшие события могли бросить этот как бы предураганный свет назад и немного необычно окрасить события, абсолютно невинные…»
15
Ну и, конечно, вечное:
«Когда я был маленьким, никто не умирал».
Время от времени дети слышат о чём-то таком (о смерти), но как бы издали, никак не соотнося это с собой, близкими, друзьями. Ну-да, звёзды падают… люди умирают… Но это где-то там, не у нас.
«Однажды в ночь между двумя дождливыми днями в Закопане, — писал Лем, — мне снился отец. Не такой вот нечёткий, туманный, неопределённого возраста, каким я могу представить его наяву, а в конкретном времени, живой. Я видел его серые, ещё неутомлённые глаза под очками, усы, небольшую бородку, руки с коротко обрезанными ногтями, золотое кольцо, потончавшее от ношения; видел все складки на его жилетке, пиджак, немного оттянутый с правой стороны тяжестью ларингологического зеркала, а в глубине квартиры — неяркие обои, старую высокую печь из белого, покрытого мелкими трещинками изразца и тысячи других мелочей, которые, проснувшись, я даже не мог назвать…»
И далее:
«Какие лавины обрушились на этот мир!
Как они могли не стереть его в порошок, не уничтожить последние следы?
Для кого они, собственно, существуют, эти лавины, от кого их так бережёт память, недоброжелательная, только ночью, только в беспамятстве сна перед ним, слепым, открывающая настежь свои сокровищницы, непокорная и скупая наяву, дающая обрывочные, недосказанные ответы, которые вначале требуется старательно расшифровать, переборов упорное её молчание, смириться, если какой-либо силой вырванный из неё, как бы украдкой вынесенный — осколок, цветное пятнышко, контур чьих-то губ, тень, звук ничего не объясняют, несмотря на подсознательное ощущение, что это было связано с чем-то важным, что там когда-то прошла судьба, а сейчас есть только пустота, глухая, невидимая стена; тут ничего не поделаешь!
Что за скаредность, что за безразличие памяти, которая ведь всё знает и может, а не поддаётся, упрямая, презрительно замкнувшаяся в себе, игнорирующая течение времени, не зависящая от него. Если бы она действительно была пустырём, редко засеянным сборищами угасающих образов… но нет, это наверняка не так, есть тому доказательства в снах… А она никогда не допускает туда, куда бы я хотел, тогда, когда мне это необходимо, — тупо захлопнувшийся механизм, независимый в своём сумасшедше точном исполнении задачи: сохранять и закреплять неизменно, навсегда.
Навсегда? Но ведь это неправда: ведь она погибнет вместе со мной, неподкупный страж, скряга, закостеневшая в тирании, в непослушании, в язвительной строптивости, столь постоянная и столь непрочная одновременно, сентиментальная и в то же время равнодушная, словно пласт каменного угля, в котором оттиснулся лист. Как её понять? Как с ней согласиться? Нейронные сети, синапсы, петли Мак-Куллоха? Нет, не объясняйте её столь мудрым, столь смешно учёным образом — это ни к чему, пусть уж всё останется так, как есть…»
16
«Время от времени я получаю письма от бывших львовян, которым нравится “Высокий замок”. Вчера, например, получил смешное письмо из Лондона, автор письма похвалил меня, приклеил к письму наклейку от бананов, о которой я писал, и добавил, что в мою вторую школу ходили только растяпы (“I am sorry to say”, закончил он польское предложение), а в его школе, десятой, учились просто замечательные личности. Тип этот постарше меня, ему уже под пятьдесят, и он всё ещё помнит о гимназистских амбициях тридцатитрёхлетней давности. Разве это не прекрасно?»
17
Шестидесятые годы XX века — вовсе не тихие годы.
Конечно, сейчас далеко не каждый может понять, уловить, действительно понять тайные связи между совершенно, казалось бы, разными событиями.
Вот каким образом, например, создание писателем Hyp Мухаммедом Тараки Народно-демократической партии Афганистана связано с избранием Лю Шаоци председателем Китайской Народной Республики? Или как увязать представленную президентом США Линдоном Джонсоном программу построения «Великого общества» (это ещё раз об «исключительности» американцев. — Г. П., В. Б.) с выходом Индонезии из ООН?
В 1960-х:
в США стартовал беспилотный «Джемини-2»;
в Лаосе группа офицеров совершила военный переворот;
Чжоу Эньлай, премьер Госсовета Китая, встречался в Пекине с председателем Совета министров СССР А Н. Косыгиным;
бомбардировщики США начали боевые налёты на территорию Вьетнама;
26 ноября 1965 года с французского космодрома Хаммагир (Алжир) был осуществлён запуск ракеты «Diamant-A» с первым французским искусственным спутником Земли «Asterix-1»;
а в США вовсю шла разработка программы «Аполлон».
И множество, множество, множество других важнейших событий.
«Может, на сорок седьмом году жизни, когда чувствуешь, что тебе ещё есть что сказать или написать, не следует слишком спешить, — писал Станислав Лем в небольшом вступлении к роману «Глас Господа», — но всё же в этом возрасте стоит оглянуться, подытожить сделанное.
Я начинал с современного романа (“Неутраченное время”) и с фантастических произведений, в которых пытался показать земные проблемы в инопланетном одеянии (“Астронавты”, “Эдем”). Я пробовал зашифровывать земные проблемы в форме игровой (“Звёздные дневники”) или сказочной (“Кибериада”), и, наконец, я провёл необычный эксперимент: вот какие сказки могли бы сочинять роботы для роботов (“Сказки роботов”). Написал я ещё книгу, которую ценю, хотя не вполне понимаю (“Солярис”), и ещё другую, в жанре романа “предостережения” (“Возвращение со звёзд”), которая получилась не во всём такой, какой мне хотелось. Нередко я вплетал в свои рассказы идеи и мотивы, относящиеся не столько к проблемам культуры или социологии, сколько к проблемам философии. Этот философский бес искушал меня с каждым годом всё сильнее, так что, в конце концов, я откупился от него четырьмя совсем небеллетристическими книгами — “Диалоги”, “Сумма технологии”, “Философия случая” и “Фантастика и футурология”. Поскольку каждый человек из духа противоречия больше всего интересуется тем, что ему труднее всего удаётся, я не раз жалел, что вслед за моей беллетристикой, быстро и далеко вышедшей за границы Польши, не вышли так же далеко и быстро эти книги. Беспокоило меня и “раздвоение” моей писательской личности между художественной литературой и произведениями, посвященными философским раздумьям о путях развития цивилизации. Сейчас это называют футурологией, но в 1955 году, когда я писал “Диалоги”, футурологии ещё не существовало. Таким образом, “Глас Господа” — это попытка наложить заплату на образовавшийся душевный разрыв, по крайней мере, в том смысле, что слишком много в этой вещи всяких раздумий и отступлений от темы, чтобы можно было назвать её просто научно-фантастической повестью, и опять-таки слишком мало в ней философствования, чтобы сошла за эпистемологический трактат.