Книга Вяземский, страница 92. Автор книги Вячеслав Бондаренко

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Вяземский»

Cтраница 92

…Эпидемия уже в соседних селах. В пустом и полутемном господском доме пахло хлором, редькой, ромашкой, уксусом, еще какой-то гадостью; слуги держали в карманах флаконы с ароматической солью. На кухне во все блюда добавляли постное масло. Комнаты окропили святой водой. На столе Вяземского стояла большая бутылка испанского хереса — почему-то считалось, что херес защищает от холеры. Дети, вопреки обыкновению, не шалили, не поддевали друг друга, а молча жались к отцу — им было страшно. Чтобы их подбодрить, князь вечерами устраивал игру в шарады, в логогрифы, которые сам сочинял, а то и читал вслух старые русские комедии — Фонвизина, Сумарокова, Капниста, Екатерины II. Приходил слушать и воспитатель Павлуши, средних лет француз мсье Робер, очень нервный, ипохондрического склада человек, мало что понимавший, но усердно пытавшийся смеяться даже в несмешных местах.

Времени у Вяземского было предостаточно. И как всегда у него, в необычной обстановке — пальцы просятся к перу, перо к бумаге… Ничто не отвлекало его от работы в ясные дневные часы. Он писал быстро и почти всегда набело… Так появились «Леса», «Хандра», «Два ангела», «Девичий сон», «Сельская песня».

Хотите ль вы в душе проведать думы,
Которым нет ни образов, ни слов, —
Там, где кругом густеет мрак угрюмый,
Прислушайтесь к молчанию лесов;
Там в тишине перебегают шумы,
Невнятный гул беззвучных голосов.
В сих голосах мелодии пустыни;
Я слушал их, заслушивался их,
Я трепетал, как пред лицом святыни,
Я полон был созвучий, но немых,
И из груди, как узник из твердыни,
Вотще кипел, вотще мой рвался стих.

Не в каждом современном издании Вяземского можно встретить этот шедевр, А между тем «Леса» (уж не Батюшков ли припомнился ему: «Есть наслаждение и в дикости лесов…»?) напрямую наследуют ревельскому «Морю» и «Унынию» варшавских времен. Это снова Вяземский-неудачник, Вяземский-созерцатель, которого многому научили бесплодные тяжбы с государственными дураками… Оглядываясь на двадцатые, он видит, как незаметно, сквозь пальцы ушла молодость, растранжиренная на Остафьево, цыган, глупую полемику с Лже-Дмитриевым, «Московский телеграф», статьи, потом на тщетную попытку отстоять свою честь и независимость. У него ничего не вышло. Его друзья — Жуковский, Пушкин — творят великое и вечное или красиво погибают (Батюшков… Рылеев… Грибоедов… все они эффектно сошли со сцены). Князь представлялся себе самым независимым, самым свободным среди друзей своих—и вот оказался самым закабаленным, самым смирившимся, самым проигравшим.,. Ему остается только чувствовать невыразимое, как Жуковский («ни образов, ни слов»). Отказаться от поисков логики в происходящем. Увериться (снова Жуковский), что в жизни много хорошего и без счастья. Вести себя достойно и просто. Не щеголять неудачами. Уйти в себя, в свой тесный маленький мир, где нет насилия, злобы и лицемерия, где можно скинуть мундир, уединиться со смутными мыслями:

Колокольчик однозвучный,
Крик протяжный ямщика,
Зимней степи сумрак скучный,
Саван неба, облака!
И простертый саван снежный
На холодный труп земли!
Вы в какой-то мир безбрежный
Ум и сердце занесли.
И в бесчувственности праздной,
Между бдения и сна,
В глубь тоски однообразной
Мысль моя погружена.
Мне не скучно, мне не грустно, —
Будто роздых бытия!
Но не выразить изустно,
Чем так смутно полон я.

Кажется, снова на пороге его болезни — ипохондрия и меланхолия. Но «глубь тоски однообразной» — это и очень русское чувство, тут не только сам Вяземский…

В Остафьеве он пишет и большое стихотворение «Родительский дом». Точнее будет назвать его небольшой поэмой — в ней 38 строф-катренов. «Родительский дом» в поэтической биографии князя сопоставим по значению своему разве что с «Унынием» и «Лесами»: в этой поэме вся тематика позднего Вяземского… До сих пор душа его была устремлена почти исключительно в будущее. Но проигранный поединок с властью, упорное несбывание всего, о чем мечталось в юности, смерти друзей, крах многочисленных планов — все это заставляет его на многое взглянуть по-новому. Природа — ее тайный язык рождает «немые созвучия», которые могут воплотиться в стихи («Море», 1826; «Леса», 1830). И еще прошлое — «невнятный гул беззвучных голосов», которые живы в памяти, не обманут и не предадут, по первому зову придут на помощь.

Лишь верно то, что изменило,
Чего уж нет и вновь не знать,
На что уж время наложило
Ненарушимую печать.
То, что у нас еще во власти,
Что нам дано в насущный хлеб,
Что тратит жизнь — слепые страсти
И ум, который горд и слеп, —
То наше, как волна в пучине,
Скользящая из жадных рук,
Как непокорный ветр в пустыне,
Как эха бестелесный звук.
В воспоминаниях мы дома:
А в настоящем — мы рабы
Незапной бури, перелома
Желаний, случаев, судьбы.

Впервые здесь называет князь свою судьбу «загадочной сказкой», смысл которой разгадывать бесполезно. Это еще одна вариация на тему летучих листков, перемешанных Роком в своевольном порядке… Будущее грядет — это все, что о нем известно. Надежды — всего лишь «ропот немощи слепой». На переломе судьбы, случая, желаний стоит почаще вспоминать Жуковского: «Жизнь живущих неверна, жизнь отживших неизменна». Эти строки из «Торжества победителей» взял Вяземский эпиграфом к «Родительскому дому» — поэме грустной, спокойной и не безнадежной, словно понял

Вяземский что-то самое главное в своей жизни, и сказка, несмотря на загадочность, все же с намеком. Словно невидимый свет разлит над «Родительским домом», свет, который исходит всегда от философских стихов Жуковского… Снова Вяземский отдавал дань великому другу, признавая его правоту: да, только ушедшее — наша единственная опора; только в «тихом саркофаге» родительского дома постигается тщета притязаний, споров, упований на обстоятельства и свои силы…

Золотая осень сменилась холодным, тяжелым поздним октябрем. Облетевшие остафьевские рощи. Свинцовосерая вода, казалось, пахнущая хлором. На столе новенькие брошюры московских профессоров — «Краткое описание холеры, наставление, как лечить сию болезнь», «О болезни, называемой холерою». В церкви служат молебен во здравие государя. Новостей из Москвы никаких, только слухи — каждый день умирает тысяча человек, Арбатская площадь завалена свежестругаными гробами… На заставе поймали бежавших из Сибири бунтовщиков с подвязанными бородами. Убили какого-то приезжего немецкого принца и великого князя Михаила… «Воля ваша, ваше сиятельство, а по-моему, холера не что иное, как повторение 14 декабря», — убежденно твердил в разговоре с князем настоятель остафьевского храма.

Вяземский приходил из мокрого парка, переодевался. От десяти свечей становилось в кабинете тепло и покойно. Наливал хересу и мятной воды из английского «магазейна». Убаюкивает осень, оплывают свечи… и даже от того, что смерть в тридцати верстах, делается на душе странно и безмятежно… В теплом халате он заходил в пустую, нетопленую Карамзинскую комнату. Там все было так же, как при Николае Михайловиче — простой деревянный стол, беленые стены. Здесь Карамзин начал свой подвиг бытия, свою «Историю». Тогда ему было тридцать восемь. Как и Вяземскому сейчас… Тридцать восемь — полный расцвет. И самое начало увядания. Сорокапятилетний человек в обществе считается уже стариком. От него ничего не ждут — подразумевается, что он уже все сказал…

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация