Прочитайте «Медитации и молитвы» Джона Донна, а потом перечитайте «Большую элегию Джону Донну» — и перестаньте говорить после этого о нехристанстве Иосифа Бродского. В интервью он отмахивался, особенно в Америке, от пристававших журналистов, халтурил, говорил всякую чепуху. Хотите узнать правду — читайте его поэзию. О Джоне Донне он говорил: «У Донна мне ужасно нравится этот перевод небесного на земной, то есть перевод бесконечного в конечное». «Большая элегия Джону Донну» не просто проникнута духом христианства, а явно написана богословски образованным человеком. Атеист или агностик так не напишет:
Все крепко спит. В объятьях крепкой тьмы.
А гончие уж мчат с небес толпою.
«Не ты ли, Гавриил, среди зимы
рыдаешь тут, один, впотьмах, с трубою?»
«Нет, это я, твоя душа, Джон Донн.
Здесь я одна скорблю в небесной выси
о том, что создала своим трудом
тяжелые, как цепи, чувства, мысли.
Ты с этим грузом мог вершить полет
среди страстей, среди грехов, и выше.
Ты птицей был и видел свой народ
повсюду, весь, взлетал над скатом крыши.
Ты видел все моря, весь дальний край.
И Ад ты зрел — в себе, а после — в яви.
Ты видел также явно светлый Рай…»
Впрочем, о христианстве своем он говорил еще на суде над ним. Судья Савельева весной 1964 года спрашивала его: «А кто это признал, что вы поэт? Кто причислил вас к поэтам?» Бродский отвечал: «Никто. А кто причислил меня к роду человеческому?» Судья: «Не пытались ли вы окончить вуз, где готовят поэтов?» Бродский: «Я не думал, что это дается образованием. Я думал, что это… от Бога».
Я мало в чем согласен с Валерией Новодворской, но о Бродском она как филолог высказала верную мысль: «Стихи Бродского в нашем Храме — воздушное кружево, опасная, бездонная готика, пространство, зеркала, бездны. Он сродни Мандельштаму, чья плоть переходит в состояние мысли. Как у элементарной частицы. Закон неопределенности Гейзенберга: или движение, или масса. Массы у Бродского нет, как и у Мандельштама. Высший пилотаж. И тут же — зрелая, холодная, злая, сверкающая сатира, которой научили бесхитростного, доброго человека решившие извести его фараоны города Ленинграда».
Разве что я отделил бы его сверкающую сатиру от бездонной готики, сатира-то как раз имеет дно, и обычно двойное, как и его эпиграммы. Но мы же Пушкина и Лермонтова ценим отнюдь не за их эпиграммы, хотя и отдаем им должное. Здесь уж у Валерии Ильиничны прорвалась ее политическая позиция: не удержалась, решила и Бродского накрепко привязать к либералам. Никак не получится.
Впрочем, известный бродсковед Валентина Полухина как-то заметила на радио «Эхо Москвы»: «Все поэты — еретики, все они сомневаются в существовании Бога, допрашивают его, грешат перед ним, хулиганствуют… Они по природе своей… потому что само творчество противоречиво и со всем несогласно… Все поэты еретики, все. Большие, я имею в виду, поэты. Большие поэты — все. Даже очень верующие официально поэты, они еретики». В каком-то смысле это так и есть. Но Иосиф Бродский скорее в жизни позволял себе еретичность, иногда чрезмерную, в поэзии — никогда. Там у него Рай и Ад, там царят пророческие высказывания и мысли о родине: «А что касается „Комедии Дивины“… ну, не знаю, но, видимо, нет — уже не напишу. Если бы я жил в России, дома, — тогда…»
Для своей единой и цельной «Божественной комедии» ему не хватало родины. В одном из последних стихотворений он писал с предельной откровенностью:
Меня упрекали во всем, окромя погоды,
и сам я грозил себе часто суровой мздой.
Но скоро, как говорят, я сниму погоны
и стану просто одной звездой.
<…>
И если за скорость света не ждешь спасибо,
то общего, может, небытия броня
ценит попытки ее превращенья в сито,
и за отверстие поблагодарит меня.
Я думаю, здесь и заключались величие его замысла, сила его честолюбия. Он готов был идти навстречу смерти, признавая ее вечную связь с жизнью, это тоже входило в его замысел: «Взглянем в лицо трагедии». То есть в лицо своей смерти.
ИОСИФ ИЗ БРОД
Поэт не раз вспоминал, что древний род Бродских идет из Галиции, из города Броды, принадлежавшего то Российской империи, то Австро-Венгерской, то Речи Посполитой, то Советскому Союзу. Бродского тянуло на эту свою «историческую родину», в старинный городок с богатым прошлым. Есть даже какие-то косвенные сведения, что в своих кочевьях по Советскому Союзу он побывал в Бродах. По крайней мере, для меня очевидно, что дух галицких Брод, еврейский юмор, скепсис, даже унылая ирония, передались ему во всей полноте. Лев Лосев, друг и биограф Бродского, неизменно заверял, что поэт считал всю Украину, включая и свои Броды, общим культурным пространством с Россией.
В своей книге о Бродском Лосев пишет: «Здесь надо упомянуть еще и ностальгическую симпатию Бродского к ушедшему миру центральноевропейской культуры. Она проявлялась в его любви к польскому языку и польской поэзии, к романам из австро-венгерской жизни Роберта Музиля и Йозефа Рота, даже к голливудской сентиментальной мелодраме „Майерлинг“ о двойном самоубийстве эрцгерцога Рудольфа и его возлюбленной, баронессы Марии Вечера. Южным форпостом этой исчезнувшей цивилизации был, „в глубине Адриатики дикой“, Триест, одно время резиденция другого австрийского эрцгерцога — Максимилиана, которому Бродский посвятил два стихотворения „Мексиканского дивертисмента“. Северо-восточным — описанный Йозефом Ротом в „Марше Радецкого“ галицийский городок Броды на границе Австро-Венгерской и Российской империй. Мотив этой прародины лишь подспудно звучит в нескольких стихотворениях Бродского („Холмы“, „Эклога 5-я (летняя)“, „На независимость Украины“), и лишь однажды он сказал об этом вслух, в интервью польскому журналисту: „Польша — это страна, к которой — хотя, может быть, глупо так говорить — я испытываю чувства, может быть, даже более сильные, чем к России. Это может быть связано… не знаю, очевидно что-то подсознательное, ведь, в конце концов, мои предки, они все оттуда — это ведь Броды — отсюда фамилия…“ Из этого сбивчивого высказывания становится ясно, что он ощущал этимологию своего имени: „Иосиф из Брод“».
Необходимо отметить определенное лукавство Бродского. Конечно же, он прекрасно знал, что Броды в его время находились в Львовской области, на территории советской Украины, а не в Польше, и не раз в истории переходили из рук в руки. Но его с юности тянуло к Центральной Европе, он воспитывался на польской культуре, и он осознанно решил ассоциировать свои Броды именно с Польшей. Польшу он любил заочно, с юности, а к Украине никаких чувств не испытывал.
По поводу его возможной поездки в Броды Лев Лосев замечает: «Бывал ли Бродский в Бродах? Я никогда не слышал от него о поездках на Украину и полагал, что он видел ее только из окна поезда по дороге в Крым или Одессу. Однако в недатированной открытке родителям из Милана (хранится в музее Ахматовой в Петербурге) Бродский, сообщая, что зашел взглянуть на „Тайную вечерю“ Леонардо, добавляет: „Помню, видел я впервые изображение этого ‘Делового ужина’ в Млинах, в саду с чудными желтыми сливами“. „Млин“ — мельница, нередкий топоним на Украине. Есть населенный пункт с таким названием и неподалеку от Брод». Значит, можно допустить и его поездку в Броды. Но даже если он и ездил в Броды, что-то его в той поездке не устроило: столь примечательный, полный памятниками древности городок, к тому же его историческая родина — и ни одного стихотворения о нем.