Безразлично, кто от кого в бегах:
ни пространство, ни время для нас не сводня,
и к тому, как мы будем всегда, в веках,
лучше привыкнуть уже сегодня.
Но его связи были случайны, поверхностны, он всячески избегал повторений и продолжений. («В одну и ту же дважды? Да вы что! Я имею в виду реку».) Он и называл иногда своих подружек полупрезрительно «вещами». Вот, к примеру, «моя шведская вещь», которая скрашивала одиночество во время конгресса Пен-клуба в Бразилии: «Помню очаровательное, светло-палевое с темно-синим рисунком платье, ярко-красный халат поутру и — лютую ненависть животного, которое догадывается о том, что оно животное, в 2 часа ночи».
В 1980-е годы в Италии он чуть было не женился на Аннелизе Аллева. Евгений Рейн писал о ней: «От нее исходила кротость, нечто даже фаталистическое. Тихий голос, ясный взгляд серых глаз. При всей миловидности в ее внешности не было ничего вульгарного, затертого, банального. Я еще тогда подумал, что вот такая головка могла бы быть отчеканена на античной монете». Ей посвящено много стихов в «Урании». В книжке, подаренной Рейну, есть приписка: «написано на о. Искья в Тирренском море во время самых счастливых двух недель в этой жизни в компании Анны Лизы Аллево». Ей же посвящено стихотворение 1987 года:
ты тускло светишься изнутри,
покуда, губами припав к плечу,
я, точно книгу читая при
тебе, сезам по складам шепчу.
Под посвящением на этом стихотворении была сделана приписка на экземпляре Рейна: «Анне Лизе Аллево, на которой следовало бы мне жениться, что, может быть, еще произойдет». Потом довольно долго жил с американской слависткой Кэрол Юланд, которая вдохновила Бродского на эссе «Полторы комнаты». При этом Людмила Штерн пишет, что, когда они с друзьями вспоминали разные любовные истории, Бродский вдруг сказал: «Как это ни смешно, я все еще болен Мариной. Такой, знаете ли, хронический случай»…
По Питеру ходили слухи о многочисленных незаконных детях Бродского, юридически никак не подтвержденных, хотя сегодня провести экспертизу ДНК не так уж сложно. По всему миру ходили такие же слухи о великой любви поэта то к одной, то к другой даме, а Иосиф по-прежнему писал стихи, посвященные Марине Басмановой. То от имени зайца, то от имени кота, то от имени алкоголика Иванова («Любовная песнь Иванова»).
Ему не хотелось обсуждать со всем миром тривиальные проблемы любовного треугольника, где он был, увы, не главной стороной. Только передав свою роль Иванову, он мог высказаться предельно искренне.
Кажинный раз на этом самом месте
я вспоминаю о своей невесте.
Вхожу в шалман, заказываю двести.
Река бежит у ног моих, зараза.
Я говорю ей мысленно: бежи.
В глазу — слеза. Но вижу краем глаза
Литейный мост и силуэт баржи.
Моя невеста полюбила друга.
Я как узнал, то чуть их не убил.
Но Кодекс строг. И в чем моя заслуга,
что выдержал характер. Правда, пил.
<…>
Мослы, переполняющие брюки,
валялись на кровати, все в шерсти.
И горло хочет громко крикнуть: Суки!
Но почему-то говорит: Прости.
За что? Кого? Когда я слышу чаек,
то резкий крик меня бросает в дрожь.
Такой же звук, когда она кончает,
хотя потом еще мычит: Не трожь.
Закончится его любовная лирика грубым, но сильным, как бы антилюбовным стихотворением 1989 года:
Четверть века назад ты питала пристрастье к люля и финикам,
рисовала тушью в блокноте, немного пела,
развлекалась со мной, но потом сошлась
с инженером-химиком
и, судя по письмам, чудовищно поглупела.
Теперь тебя видят в церквях в провинции и в метрополии,
на панихидах по общим друзьям, идущих теперь сплошною
чередой; и я рад, что на свете есть расстоянья более
немыслимые, чем между тобой и мною.
Одна из давних и верных подруг поэта Людмила Штерн, всегда скептически относившаяся к этой трагической любви Бродского, на этот раз даже оскорбилась от имени всех женщин: «О чем он возвестил миру этим стихотворением? Что наконец разлюбил МБ и освободился, четверть века спустя, от ее чар? Что излечился от хронической болезни и в честь этого события врезал ей в солнечное сплетение? Зачем было независимому, „вольному сыну эфира“ плевать через океан в лицо женщине, которую он любил „больше ангелов и Самого“? Великий предшественник Бродского когда-то выразил великое чувство великими строчками: „Я вас любил, любовь еще, быть может…“ Вот кто взял нотой выше. Бродскому эту ноту взять не удалось».
За год до женитьбы на Марии поэт окончательно подводит итог своей прошедшей любви:
Не пойми меня дурно. С твоим голосом, телом, именем
ничего уже больше не связано; никто их не уничтожил,
но забыть одну жизнь — человеку нужна, как минимум,
еще одна жизнь. И я эту долю прожил.
Когда оппоненты Иосифа Бродского, и в России, и в Америке, упрекают его в душевном холоде, бухгалтерской статистике, я бы посоветовал им всем прочитать его любовную лирику. Может быть, этот странный союз двух столь разных и столь одинаковых людей и нужен был, чтобы написать томик великих стихов?
Не забудем, уже в конце жизни сам поэт говорил о стихах, посвященных Марине: «Это главное дело моей жизни». Позже он составит из любовной лирики книгу «Новые стансы к Августе» и будет сравнивать ее с «Божественной комедией» Данте. По мнению многих, главными в книге являются три шедевра: «Элегия» («До сих пор, вспоминая твой голос, я прихожу в возбужденье…»), «Горение» и «Я был только тем, чего ты касалась ладонью…». Но и вся книга целиком — это чудная любовная лирика, по мнению многих, лучшее, что написано Бродским.
ВЗБУНТОВАВШИЙСЯ ПАСЫНОК
Бродский не раз называл себя пасынком русской культуры — что ж, оставим за ним это определение. Что он имел в виду: свою национальность, свое кочевье, репрессивные меры государства по отношению к поэту — нам сейчас уже знать не дано. Но пасынок с юности начал бунтовать, и не только против властей, но и против романтических тенденций в русской литературе, против французского влияния на русскую поэзию, против азиатских, восточных прививок к ней. Впрочем, бунт — это тоже давняя традиция в русской культуре, от протопопа Аввакума до сегодняшнего Эдуарда Лимонова…
Я, пасынок державы дикой
с разбитой мордой,
другой, не менее великой,
приемыш гордый.
Он бунтовал не как политик, а как поэт. Бунтовал против либералов и против неуемных державников, против лихих авангардистов и против тихих лириков. Это всегда был консервативный бунт. Он ненавидел авангард во всех проявлениях. В Швеции мне рассказывали: когда Бродский снял квартирку напротив залива, чтобы всё напоминало его любимый Питер, эта квартира оказалась обвешана абстрактными полотнами — и он попросил немедленно всю эту дрянь убрать. То же самое и в поэзии, и в жизни. Думаю, он и тех же Вознесенского с Евтушенко не любил во многом за их напускное новаторство.