Тут-то и костер не надобен: полыхнет от слова магического, от взгляду колдовского. До самых небес дым подымется… но не то дивно, а другое… вот был дед.
Говорил всякого.
На царевичей покушался, вреда ихнему здоровию чинил, а никто этого будто бы и не увидел. И ныне-то на нас с Красавой глядят, а и не видят.
— Это отворот, — сказала она и рученьку белую подняла. А с рученьки той бранзалеты свисают, одне золотые, а другие — костяные. — Дед мой старовер… вам, наверное, уже сказали… и, конечно, в нынешние просвещенные времена все это кажется глупостью неимоверной… молитвы по пять раз на дню… по четвергам кислого молока не пить. В пятницу мяса не есть… в субботу из дому не выходить… мое детство прошло в селении, где эти заветы свято блюли…
Она шла, и люди расступались. Фрол Аксютович взглядом скользнул и отвернулся. А Наставник вовсе на помост едино глядел… Марьяна Ивановна в стороночке стояла, выговаривала чтой-то девке дюже некрасивой, но в убранстве нарядном. Сродственница Милославина? Или так кто?
Поглядеть бы, но не получилось. Красава, увлекая меня прочь от толпы, сказала:
— Вы уж извините, Зослава, но похороны — это лишь предлог. Мы с Милославой никогда-то не ладили. Слишком уж она горда была. А с чего гордиться, если рождена она была вне брака? Вне благословения? Кровь царская? А мы, стало быть, быдло, которым она тяготилась… мой супруг — хороший человек…
…оный хороший человек ныне маялся у помоста.
Прел в тяжелой медвежьей шубе с алым подбоем. В шапке высокой, золотою цепью опоясанной. Стоял, не на посох опираясь, но на тросточку норманнскую, которая подле него гляделася махонькой, тонюсенькою, что веточка вишневая. И страшно стало за боярина — а ну как переломится тросточка, тут-то и полетит он кувырком.
Срам.
— …безусловно, не лишенный слабостей. Он этим родством гордился. И обижался, что Милослава не желает его знать. А ведь именно он после смерти сестры девочку в дом принял. Не побоялся слухов…
Зачем она сие мне рассказывает?
Кто я такая?
Студиозус. Может, магичкою стану. А может, и не стану… но как бы оно ни было, не подруженька я боярыне Красаве, чтоб со мною этаким делиться.
Она ж идет.
Неспешная. Поважная… шелестят шелка тяжелые, тень боярыне под ноги ложится, густая и темная, что из дегтя литая.
— …растил… да, я не испытывала к ней особой любви. Все же тяжело, когда дитя не свое… а я еще надеялась родить. И мнилось, будто бы она берет то, что моим детям отдано должно быть. Мы, женщины, порой ревнивы беспричинно. А как выяснилось, что у Милославы дар проявился, то и ушла она в Акадэмию… ушла и про нас забыла, как и не было прошлых лет… да… а теперь вот…
Она вздохнула, и с того вздоху сделалось мне тяжко, совестно.
Точно это я, Зослава, в оной смерти повинная.
— Покажете мне Акадэмию? — Красава повернулась ко мне. И лицо-то у нее круглое, с носом горбатеньким, что клюв. Губы тонки. Щеки плоски. Брови светлы, и не красит их боярыня углем аль сурьмою, оттого и кажется, что бровей этих будто бы вовсе нет. — Я понимаю, что это… не одобряется, но мне не хочется быть там… сердце не выдержало… сколько в этом правды?
Я отвернулася.
Чего сказать? Что не в сердце беда? Нет, я того достоверне не ведаю, а илгать — последнее дело. Этак и вовсе до сплетен всяких дойти можно.
— Не знаете? Или говорить не желаете? Или и то и другое? Что ж, Зослава… ваше дело… не говорите, но послушайте. Я пришла сюда, чтобы… предупредить? Пожалуй… или, скорее, кое о чем рассказать… и, быть может, вы поймете, куда и к кому пойти с этим рассказом. Дело в том, что… какое интересное растение.
Красава вдруг смолкла и остановилась перед кустом.
И я остановилась.
Растение? Обыкновенный барбарис, разве что с листочками красными, что осенью опаленными. Вона, выкинул кисти соцветий, и пусть не раскрылись пока желтоватые цветы его, но то дело спорое. Еще седмица-другая, и распустятся, поманят пчел.
— Мне бы к преподавателям, но… как знать, кто из них веры стоит? А вы, слышала… не важно, главное, я скажу, вы уж сами решайте, стоит ли оно веры… а это кто? — Красава пальчиком ткнула в низенькое деревце, которое гляделося, что сосна, да и сосною было, как нам расповедывали, только крохотною, мне до колена. — Надо же… удивительно… а у нас сосны стоят вековые… я, когда маленькая была, думала, что по этой сосне до самых небес добраться можно. Или даже до ирия… и белку одну прикормила. Думала, передам с нею родителям записочку малую, чтоб знали они, что все-то у меня хорошо… я рано осиротела…
Она присела и ласково погладила сосенку.
— Вам это знакомо, конечно… ваши родители на поле полегли, а мои… мои просто исчезли однажды. Так мне сказали. Это уже позже я поняла, что… от старости отец. Ему почти восемьдесят было. А матушка следом пошла. Она слово Божинино крепко блюла… старая вера жену следом за мужем отправляет.
Боярыня глядела снизу вверх, и в глазах ее мне виделась тоска, еще та, давняя, с которая мне самое хорошо ведома.
— Когда я узнала мне было четырнадцать. Мне бы не сказали, случайно вышло… мой дядька с дедом спорил. И в сердцах сказал, что тот маму убил, верой этой убил, что ей бы жить и жить… шестнадцать всего было, когда на погребальный костер взошла… у нас рано принято женщин замуж отдавать.
Она коснулась желтого одуванчика, травы простой и норовистой, помнится, ежель расползется оная по огороду, то никакою силою ея не выведешь, хоть ты денно и нощно поли-выпалывай.
Нет, одуванчиков я не любила.
Правда, из корней их снадобье хорошее супротив кашлю выходит. А из цветов иные умелицы и варение варют, но то — не для меня. Да и сказать, одуванчик же ж горький, так какое варенье-то?
— Из-за этого они и разругались с дедом. Тот вздумал меня замуж выдать. Третьей женой… за старика… а дядька воспротивился… кричали. Разбудили. Тут-то… наверное, именно тогда я и начала сомневаться. Не сама… сначала дядька… он сказал, что эта вера слишком жестока… что Божиня не может обрекать своих детей на слезы, на муку… и я запомнила. Утром мы уехали. Дядя с семьей… и я… он сумел устроиться. Теперь я понимаю, что это сродни чуду. Кому мы нужны были здесь? А он сумел. И мне нашлось место в его доме, за что я ему буду век благодарна. Он не делал разницы между мной и своей дочерью… и так получилось…
Боярыня поднялась с колен и отряхнула прилипшие к подолу травинки.
— Это все сложно. Дела у него пошли хорошо. Наверное, у него было, что предложить, иначе… нам пожаловали дом в столице. Поместье. Земли… да и вовсе… а после моя сестра… я всегда считала ее сестрой… стала царицей.
Она выдохнула, будто бы сказать сие было тяжко, и обернулась.
— Она… она не была чудовищем… а когда стала… я не знаю всего, слава Божине. И знать не желаю. И вовсе, быть может, все, что о ней говорят, — это слухи… сложно… не знаю, с чего сказывать… однажды она просто исчезла. Ненадолго. Дядька мой сказал, будто бы отправил Межену в поместье, что столичный воздух ей вреден. Но я видела, он лжет… это дар — ложь распознавать. Останься я в деревне, его бы лишили. Женщине ни к чему дар. Ей путь предопределен. Служить. Отцу. Мужу. Детям. Рожать… и молиться, чтобы молитвой очистить душу, которая к искусам слаба. — Красава вытащила из рукава платок расшитый. — Но дядька не стал запирать мой дар. Он его использовал в делах. Бывало, приведет человека, сядет с ним говорить, а я за ширмою. Затаюсь. Слушаю. А потом расповедываю дяде, когда гость правду говорил, а когда — лукавил. Многое я тогда услышала. Сперва-то по малолетству не больно понимала, а после… лучше б и не понимала… но дядюшка у меня тоже с даром. И знает, как клятву брать, которую не порушишь… молчала. И молчать буду… почти обо всем буду.