Но самый страшный удар ждал меня впереди: потрясенный чудовищной силой лжи, я не сразу обратил внимание на подписи тех, кто состряпал документ. Первая фамилия не удивляла — этот негодяй, впоследствии получивший тюремное заключение за клевету, писал доносы на многих в наркомате, так что серьезно к его писаниям уже никто не относился. Когда же я увидел фамилии, стоявшие на втором и третьем месте, то буквально оцепенел: это были подписи Петрова и Григорьева — людей, которых я считал самыми близкими друзьями, которым доверял целиком и полностью!
— Что Вы можете сказать по поводу этого заявления? — спросил следователь, когда заметил, что я более-менее пришел в себя.
— Все факты, изложенные здесь, имели место, можете даже их не проверять. Но эти ошибки я совершал по незнанию, недостатку опыта. Рисковал в интересах дела, брал на себя ответственность там, где другие предпочитали сидеть сложа руки. Утверждения о сознательном вредительстве, о связях с германской разведкой — дикая ложь.
— Вы по-прежнему считаете Петрова и Григорьева честными коммунистами?
— Да, считаю и не могу понять, что вынудило их подписать эту фальшивку…
Понимать-то я уже начал, прокручивая в памяти отдельные, ставшие сразу же понятными нотки отчуждения, холодности и натянутости, появившиеся у моих друзей сразу после того, как я получил назначение на ключевой пост в наркомате… И Петров, и Григорьев, пожалуй, были специалистами посильнее меня, но исповедовали философию «премудрых пескарей», подтрунивая подчас над моей инициативностью и жаждой быстрых изменений.
— Это хорошо, что Вы не топите своих друзей, — сказал следователь после некоторого раздумья. — Так, увы, поступают далеко не все. Я, конечно, навел кое-какие справки о Вас — они неплохие, человек Вы неравнодушный, довольно способный. А вот о ваших друзьях — «честных коммунистах», отзываются плохо. Но и нас поймите, Иван Александрович: факты имели место, честность тех, кто обвиняет вас во вредительстве, сомнению Вами не подвергается. Согласитесь: мы, чекисты, просто обязаны на все это прореагировать. Еще раз подумайте, все ли вы нам честно сказали. Понимаю, Вам сейчас сложно, но и отчаиваться не надо — к определенному выводу мы пока не пришли, — сказал на прощанье следователь, пожав мне руку.
Не помню, как я добрался домой, что говорил жене. В памяти сохранилось только, как мы лихорадочно обзванивали своих друзей и как жена, упрямо сжав губы, чтобы не расплакаться, писала открытки и письма родным и близким — связи с семьей «врагов народа» могли всем им сильно повредить, и мы просто обязаны были сделать соответствующие предупреждения.
Во второй половине дня, когда я, превозмогая мрачные мысли и предчувствия, старался у себя на работе, в кабинете, вникнуть в смысл поступивших бумаг, раздался телефонный звонок — меня приглашали в Центральный Комитет партии утром следующего дня. «Все ясно, — убито подумал я, — исключат из партии, а потом суд».
Жена все-таки сорвалась, проплакала всю ночь. А наутро собрала мне небольшой узелок с вещами, с которым я и направился в здание Центрального Комитета на Старой площади. Помню недоуменный взгляд, которым окинула меня сидевшая на регистрации у зала заседаний пожилая женщина. «Это можно оставить здесь», — сказала она, показав на столик рядом с дверью. На заседании обсуждались вопросы, связанные с развитием сельского хозяйства. Я почти не вникал в смысл выступлений, ждал, когда же назовут мою фамилию, начнут клеймить позором. Фамилию наконец назвал… Сталин.
Бюрократизм в наркомате не уменьшается, — медленно и веско сказал он. — Все мы уважаем наркома… старого большевика, ветерана, но с бюрократизмом он не справляется, да и возраст не тот. Мы тут посоветовались и решили укрепить руководство отрасли. Предлагаю назначить на пост наркома молодого специалиста товарища Бенедиктова. Есть возражения? Нет? Будем считать вопрос решенным.
Через несколько минут, когда все стали расходиться, ко мне подошел Ворошилов: «Иван Александрович, вас просит к себе товарищ Сталин».
В просторной комнате заметил хорошо знакомые по портретам лица членов Политбюро Молотова, Кагановича, Андреева.
— А вот и наш новый нарком, — сказал Сталин, когда я подошел к нему. — Ну, как, согласны с принятым решением или есть возражения?
— Есть, товарищ Сталин, и целых три.
— А ну!
— Во-первых, я слишком молод, во-вторых, мало работаю в новой должности — опыта, знаний не хватает.
— Молодость — недостаток, который проходит. Жаль только, что быстро. Нам бы этого недостатка, да побольше, а, Молотов? — Тот как-то неопределенно хмыкнул, блеснув стеклами пенсне. — Опыт и знания — дело наживное, — продолжал Сталин, — была бы охота учиться, а у Вас ее, как мне говорили, вполне хватает. Впрочем, не зазнавайтесь — шишек мы Вам еще много набьем. Настраивайтесь на то, что будет трудно, наркомат запущенный. Ну а в-третьих?
Тут я и рассказал Сталину про вызов в НКВД. Он нахмурился, помолчал, а потом, пристально посмотрев на меня, сказал:
— Отвечайте честно, как коммунист: есть ли какие-нибудь основания для всех этих обвинений?
— Никаких, кроме моей неопытности и неумения.
— Хорошо, идите, работайте. А мы с этим делом разберемся.
Только на второй день после этого разговора, когда мне по телефону позвонил один из секретарей ЦК, я понял, что гроза прошла мимо. А узелок, кстати, в этот же день прислали из ЦК в наркомат — я был настолько ошеломлен, что совсем про него забыл…
— Видимо, Сталину просто неудобно было отменять уже принятое решение, и это вас спасло…
Не думаю. За многие годы работы я не раз убеждался, что формальные соображения или личные амбиции для него мало значили. Сталин обычно исходил из интересов дела и, если требовалось, не стеснялся изменять уже принятые решения, ничуть заботясь о том, что об этом подумают или скажут. Мне просто сильно повезло, что дело о моем мнимом «вредительстве» попало под его личный контроль. По вопросам, касавшимся судеб обвиненных во вредительстве людей, Сталин в тогдашнем Политбюро слыл либералом. Как правило, он становился на сторону обвиняемых и добивался их оправдания, хотя, конечно, были и исключения. Обо всем этом очень хорошо написал в своих мемуарах бывший первый секретарь Сталинградского обкома партии Чуянов. Да и сам я несколько раз был свидетелем стычек Сталина с Кагановичем и Андреевым, считавшимися в этом вопросе «ястребами». Смысл сталинских реплик сводился к тому, что даже с врагами народа надо бороться на почве законности, не сходя с нее. Займись моим делом кто-нибудь другой в Политбюро, наветам завистников и подлецов мог бы быть дан ход…
— Выходит, репрессии и произвол творились за спиной у Сталина, без его ведома? Но ведь на XX съезде приводились неопровержимые доказательства того, что именно Сталин был инициатором репрессий, намечал основные жертвы…
— Насчет неопровержимости у меня немалые сомнения. Все делалось тогда наспех, с явной целью опорочить Сталина и, главное, его сторонников. Сломив их сопротивление, Хрущев и его ближайшее окружение рассчитывали добиться монопольного положения в партии и государстве. А когда идет борьба за власть, в ход пускают всякие аргументы, подчас сомнительные. Прозвучавший, например, в известном докладе Хрущева более чем прозрачный намек на участие Сталина в убийстве Кирова так и не удалось подтвердить реальными доказательствами. Хрущевские слова о том, что Сталин якобы «руководил военными действиями по глобусу», оказались вздорным оговором, что подтвердили практически все маршалы и генералы, работавшие с ним в годы войны. Вообще в докладе Хрущева на XX съезде наряду с очевидными фактами много и неясного, противоречивого, просто непонятного, особенно там, где речь идет об участии в репрессиях тогдашних членов Политбюро, в число которых, как известно, входил и сам Хрущев…