В комнате было тихо, только чуть слышно тикали старые часы. С улицы подул слабый ветерок, колыхнув занавеску и пошевелив Наташины волосы. Она снова закрыла глаза и почему-то решила запомнить этот момент жизни. Почему – она не знала сама.
Еще один день
Девочка, скорее уже девушка, сидела по-турецки около чулана и перебирала бумаги. Когда она родилась, ей долго подбирали имя, а пока не подобрали, она ходила, вернее, лежала без имени. Ее звали «наша девочка». «Как там наша девочка?» «Наша девочка поела?» «Наша девочка сейчас пойдет купаться». И не то чтобы домашние спорили по поводу имени, нет, просто хотели именем дочку наградить, а не просто назвать. Всякие Саши, Жени и Вали, как двуполые имена, были отвергнуты мгновенно, обычные и часто встречающиеся Лены, Оли и Маши пошли следом, старорусские Анфисы, Глафиры и Варвары просвистели, как пули, мимо, вычурные Ангелины, Каролины, Эвелины тоже не подошли, полупрофессиональные Анжелики, Снежаны и Сюзанны даже и не рассматривались. Обсуждения затянулись надолго, превратившись уже в какую-то болезненную игру, и пора было уже поставить точку. После заключительного и очень тщательного отбора осталось три понравившихся имени: Полина, Вероника и Алёна. Решили, что из этих трех дочке подойдет любое, поскольку значения имен и характер с ними связанный были досконально изучены: Полина была бы гармоничной и обладала бы редким обаянием и тонким вкусом, Алёна – открытой, общительной и веселой, ну а Вероника стала бы легкой, романтичной и доброй. Поэтому записки с именами были брошены в шапку, и мама, которую, кстати, звали просто Наташей, вынула ту, где было написано имя Вероника.
– А что, ей очень даже подходит, буду звать ее Никой.
Но это было давно, целых 16 лет назад. Ника, гордо пройдя период гадкого утенка (впрочем, уж очень гадким она и не была, так, пара прыщей, смешная угловатость и куча лишних движений), стала, как и было ясно с детства, красавицей. Тонкокостная, с прозрачной молочной кожей и расцветающими по весне веснушками, она могла казаться слишком невесомой и незначительной, но когда начинала говорить, отчаянно жестикулируя и смешно объясняя почти каждое слово летучими руками, от нее нельзя было оторвать взгляд. Рыжие непослушные волосы были всегда собраны в торчащий на макушке пышный хвост, даже не в хвост, а в шар, и почти ни при каких обстоятельствах не освобождались, а иначе вздыбливались, извивались и мешали хозяйке, заслоняя жизнь и почти скрывая ее саму от людей. Хвост, как собачий хвостик, жил независимой жизнью, дергаясь, виляя и радуясь всему, что происходило вокруг, разве что не поскуливал. Уже отдерганный в школе мальчишками в период обоюдного созревания, Никин хвост в последний выпускной год превратился в объект фетиша и любования – юноши-одноклассники его поглаживали, перебирая пальцами, запускали в него руку, восхищаясь рыжим шелком, и никто уже не смел, как бывало раньше, по-детски больно дернуть его и убежать. И вообще Нику все очень ценили, выбранное имя не обмануло – она была на удивление доброй и открытой.
Ее школьный классный учитель, преподаватель истории, на самом деле классный мужик, попавший совсем желторотым в Чечню, не спившийся, не сошедший с ума и не очерствевший, увидел к двадцати пяти годам намного больше, чем было положено на всю жизнь, сумел собрать себя по еще живым кусочкам и не долго думая поступил в педагогический. Таланты в нем оказались недюжинные, способности разносторонние, но как он замечтал на войне выжить и стать учителем, так и получилось. Учеников своих обожал, поддерживал и выискивал в каждом что-то особенное, бережно и мудро направляя их во взрослую жизнь. Задания давал не по учебнику, а придумывал именно то, что формировало и воспитывало, помогало осторожно нащупать то важное, что определяло будущее. И вроде ничего особенного на этот раз не задал, просто нарисовать каждому свое генеалогическое древо, подумаешь! Про родственников разузнать, бабушек-прабабушек, фотографии приложить, деревце сформировать и на веточки всех рассадить-расставить. Задание на целый учебный год, чтоб со вкусом, со смаком, чтоб корни свои найти, родственников порасспрашивать, пока все живы, к бабушкам-дедушкам почаще поприезжать. В общем, укрепить отношения, заставить стариков повспоминать молодость, расшевелить их, принуждая думать, и в результате продлить им жизнь. Да и сами ребята к концу учебного года преобразились, помягчели, потеплели, подобрели, стали приносить в школу кто семейные фотографии, кто домашнее печенье по бабушкиным рецептам, кто какие-то милые невиданные вещицы из семейных закромов, кто письма прадедов с войны. В общем, изменились дети к концу учебного года, заметно изменились. Никино деревце, не деревце – дуб, было уже почти целиком готово, оставалось только отсканировать одну ненайденную фотографию и приклеить ее под нужное имя да древо раскрасить, а то пока все было нарисовано простым карандашом. Около нее высились коробки и дряхлые пыльные чемоданы, отъездившие свое по свету и заложенные теперь на заслуженный отдых в чулан. Один чемодан был особо харизматичен – темно-желтой толстой кожи, благородно-потертый и с большим количеством зазывных цветных наклеек – Париж, Рио-де-Жанейро, Мюнхен, Каир, и не только с названиями городов, но и гостиниц тоже. Этот чемодан можно было читать как книгу. Он стоял особняком, пухлый и тугой, словно на сносях. Другие были поскромнее, не такие крикливые, не очень попутешествовавшие, а превратившиеся после нескольких поездок в обычное чуланное хранилище документов, как часто с чемоданами и бывает.
Ника перебирала бумаги и письма, но они ее мало интересовали.
– Мам, а где все фотографии? – крикнула она.
– Поищи, там должно быть несколько больших коробок! – раздался голос с кухни.
– Не вижу, тут одни бумаги и всякие документы, счета, короче, хлам!
В комнату вошла статная высокая женщина в длинном бархатном зеленом халате. Началось долгое воскресное ленивое утро, ни школы, ни работы, хорошо!
– Это не хлам, зачем ты так говоришь? – строго сказала мать.
– Этим же никто никогда не пользуется, на моей памяти – ни разу, – ответила Ника.
– Значит, еще не надобилось, – ответила мать.
– Я фотографии найти не могу.
– Поищи в коробках из-под обуви, на самом верху.
– Господи, фотографии, да в обувных коробках, нормально! Их, по-хорошему, надо все в цифру перевести, а то пропадут так, в коробках-то, – начала ворчать Ника.
– Никусь, так сделала бы сама, кто это, кроме тебя, сможет? Займись. Поищи наверху.
Ника снова скрылась в чулане, откуда стала вести репортаж:
– Сейчас посмотрим… А, вот коробки, ну их целая куча, мам, и вовсе они не из-под обуви, а из-под чего-то непонятного, сейчас достану. Прямо полное собрание коробок, все старые, разные. О, жестянки! И написано: конфекты! Это конфеты, что ли? Неужели так раньше конфеты продавали? Сколько ж им лет-то, жестянкам этим?
Она вышла из чулана с двумя объемистыми жестяными коробками с чуть стершимися надписями «Товарищество Эйнем» и устроилась на своем насиженном месте, окруженная чемоданами. Сначала покрутила коробищи перед собой, рассматривая красиво разрисованных дородных тетенек, которые, жадно улыбаясь, призывали есть эйнемовские конфеты, потом одним махом высыпала фотографии перед собой. Гора получилась внушительная, но держалась мгновение, с самой верхушки ее поползли вниз тяжелые, старинные, еще картонные фотографии, и гора моментально превратилась в пласт, исторический пласт двадцатого века. Многие снимки были сзади украшены вензелями и фамилиями фотографов крупными буквами, все авторские, высокохудожественные. И все в сепию, в цвет воспоминаний, пожухлости, патины, тихого семейного счастья. Ника медленно перебирала картонки, разглядывая незнакомые застывшие лица. Те, что снимались в салоне, были чопорные и каменные, а тот же человек на любительской съемке оказывался милым хулиганом и в вечной нерезкости, всегда в движении.