– Ой, спасибо, – обрадовалась я.
– На здоровье. Что ж себя не бережешь? – спросил меня дедушка.
Я не знала, что ему ответить, потому что не поняла, что он имел в виду. Может быть, все-таки что-то хорошее? Я только улыбнулась в ответ. А он протянул мне конфету, нормально, на самом деле по-хорошему, без жалости. Я взяла конфету и сказала: «Спасибо». Дедушка как-то тяжело вздохнул и ничего не сказал. Я посидела немного и снова вышла в тамбур. Понимаю иногда социофобов. Хочу сейчас сесть на корточки, закрыть голову курткой и никого не видеть. Садиться на пол я не стала, тем более что в тамбуре стоял очень странный человек, лет тридцать пяти, который, расстегнув куртку, старательно рисовал черной ручкой что-то у себя на груди, видневшейся из-под низко оттянутого ворота серой толстовки. Я отвернулась. Есть же дураки такие… Иногда как-то они концентрируются вокруг меня. Или это я лезу в такие места? Как сказал тот дедушка – «не берегу себя»?
Через двадцать минут я уже шла по вокзалу нашего городка, мимо автомата, в котором Паша выиграл для меня розового зайца. Здесь на меня никто подозрительно не смотрел – или мне так казалось. Просто мне не понравилось в большой чужой Москве. Нигде не чувствуешь себя более одинокой, чем в городской сутолоке, среди спешащих по своим делам людей, которым нет вообще дела до тебя – жива ты, больна, упала, голодна… Не знаю, что за странный эффект.
Я устала с дороги, но решила пойти сразу к отцу Андрею. У меня была слабая надежда – вдруг он спрятал Любу, точнее, что она спряталась у него. Ведь если он хранит секреты исповеди – даже самые страшные, то почему бы ему не прятать маленькую девочку, которой негде жить? По пути я вспомнила обещание, данное полной Алевтине на вокзале, – поставить за нее свечку. Конечно, это смешно – ставить свечку святому или даже Богу за то, чтобы человек похудел. Но я дала слово, решила поставить за здоровье и сделать это как можно искреннее – а иначе во всем этом смысла совсем нет.
Погода была неожиданно солнечная, обещающая, что через месяц-полтора можно будет уже ждать первого тепла, первых вернувшихся птиц. Людям, живущим в наших краях, привычно состояние ожидание тепла и перемен к лучшему, пусть и не навсегда. И я такая же, я здесь родилась, здесь и буду жить всю жизнь. Мне нравится резкая смена времен года, нравится холодная долгая зима, нравится осень, уносящая все краски и радости лета, нравится долгий, неторопливый приход весны, нравится короткое яркое лето… Я люблю эту землю, я сделала для себя такой вывод. «Потому что иной не видал», – как писал Мандельштам? Не знаю… Может быть, и поэтому. А может быть, потому что родная. Жаль, что со мной никто никогда об этом не разговаривал. Как-то раз или два начинали говорить об этом с нашим сторожем дядей Гришей, но он все сбивался на песни и прибаутки, которыми полна его душа, и ему их высказать некому. Так же как мне некому высказать все свои сомнения и задать вопросы.
Я зашла в церковный двор и поняла, что только что закончилось отпевание. Группа людей в черной одежде, женщины в черных платках, безутешно плачущая девушка. Я замедлила шаг, решив – пусть пройдут, как раз стали вывозить гроб на дрожках.
Сквозь пелену туч то здесь то там сквозило голубое небо. В Москве настоящие облака зимой перемешаны с клубами дыма из теплоэлектроцентралей. У нас небо чище. Я засмотрелась, как меняются картины на небе. Вот длинная тонкая полоска голубого расширилась на глазах, вот опять принеслись темно-серые облака, и снова из-под них показалось пронзительно голубое, чистейшее небо. Человек живет на земле, не зная, насколько он связан с ней, является частью и земли, и неба, и всего живого. От цвета неба зависит настроение и самочувствие.
Я подняла глаза на девушку и замерла. Нет, этого не может быть. Девушка, которая плакала молча, закрывая рот рукой, у нее вздрагивали плечи, была Маша.
Я сделала шаг и остановилась. Наверное, мне показалось. Она же писала мне что-то… Отвечала про дедушку… С чего я решила, что она мне отвечала? Я, поглощенная своими переживаниями, сосредоточенная только на себе, даже не открыла сообщение. А теперь Интернета нет, денег на телефоне нет, прочитать я не могу. А что читать!.. Наверное, Маша просила меня прийти на похороны. Вот, я пришла. Шла к отцу Андрею, сама не знаю, как у меня вдруг появилась эта мысль, а пришла к Маше, получается.
Я подошла к ней, молча обняла ее. Маша подняла на меня измученное лицо, обняла, уткнулась в плечо. Она стала как будто меньше ростом.
– Спасибо, что ты здесь… – проговорила Маша.
Я оглянулась, увидела, что кто-то из людей быстрым шагом шел из церковного двора, осталось всего три-четыре человека.
– Что случилось? – спросила я негромко и осторожно.
– Я писала тебе, – с трудом проговорила Маша.
Я помотала головой.
– У меня связи не было, прости… Я в Москву ездила.
Я видела, что Маше больно и тяжело разговаривать, обняла ее покрепче.
– Маму машина сшибла, на переходе…
– Господи…
– Сейчас… надо… на кладбище…
Я взяла ее за плечи, и мы пошли к небольшому автобусу, куда увезли гроб.
Из церкви вышел отец Андрей, увидел меня, точно узнал, махнул рукой. Я кивнула. Вернусь потом, сейчас главное другое.
Мы сели в автобус, прямо рядом с гробом. Я держала Машу за руку, а она держала за руку свою маму. Это было ужасное ощущение. В гробу лежала женщина, которая два раза фактически выгоняла меня из дома ни за что. Потому что боялась, что я испорчу ее дочку, собью с пути. Боялась, не зная про меня ничего плохого, лишь оттого, что я из детдома и, возможно, видя во мне что-то, что ее пугало. Мне трудно понять, что это. Я немногословна, возможно, ей казалось это скрытностью и неискренностью, я так теперь думаю. Когда я была меньше, мне просто было обидно, я не могла понять причин плохого отношения.
Сейчас мне было безумно жалко Машу и жалко ее маму, не дожившую, как и моя мама, свой срок на земле. Я никогда так близко не видела покойника. Когда кремировали маму, я была слишком маленькая (так сочли, наверное, те, кто все организовывал, я даже не знаю, кто это был, какие-то мамины сослуживцы), и меня пустили только в зал прощания на минуту. Я помню мамино лицо в гробу, помню, как я со страхом прикоснулась к ледяному лбу и тут же отошла.
Живущий внутри меня странный, непонятный мне человек, тот, второй, он же, очевидно, бес, вдруг заметил: «Зато теперь с Машей никто не помешает дружить». Я вздрогнула от собственной мысли, точнее от этой чужой мне, неприятной мысли, появившейся в моей голове. Мне самой неприятна моя мысль – как же она может появиться в моей голове? Ужас. «Так ей и надо», – добавил этот кто-то и спрятался. Ведь я даже не знаю, как от него избавляться.
Я на всякий случай перекрестилась. Я – так – не – думаю. Я не знаю, кто это говорит.
На кладбище Маша плакала все время, уже еле дышала от слез. Я держала ее крепко, чувствуя, как она дрожит всем телом. Когда стали опускать гроб, Маша чуть сама не упала, бросившись туда. Я подхватила ее под руку.