Эти строки написаны своим близким Вильгельмом Богером — «сатаной», «тигром», «освенцимским дьяволом», как называли его заключенные.
На процессе уже установлено, что собственноручно он убил сотни людей. Двадцатидвухлетнюю словачку Лилли Тофлер он застрелил только за то, что она написала заключенному чеху любовную записку, которая попала в руки эсэсовца. Польскую семью с тремя детьми Богер перестрелял прямо на перроне: сначала детей, потом родителей. Шестидесятилетнего польского ксендза, который работал на лагерной кухне, Богер схватил за волосы, окунул в котел с водой и держал, пока тот не захлебнулся…»
Фак отложил рукопись.
Об этом процессе уже много писалось. Какое издательство может заинтересовать такой материал? Мирбах неисправим. Его донкихотские замашки сделать мир чуточку лучше были бы простительны в тридцать лет, но Мирбаху… Фак знал, что перед войной он три года отсидел в Дахау и не может забыть этих трех лет.
Пора ехать в редакцию. К этому времени шеф уже появлялся там. Но в редакции секретарша Элизабет сказала, что шефа не будет, он приболел. «Незачем было тащиться сюда, надо было позвонить», — подумал Фак и спросил:
— Какие новости, Бэт?
[23]
— Никаких. Есть оттиски статьи. Можете посмотреть.
Элизабет, видно, не была расположена к разговору. Она вообще была не словоохотлива, а уж ласковое слово от нее можно было услышать только тогда, когда подаришь цветы. Элизабет обожала цветы. Мужчины в редакции злословили, что ей, бедняжке, никто в молодости не преподносил цветов, поэтому она так радуется им теперь.
Элизабет была старой девой, сухопарой и непривлекательной. «Это страшилище распугает всех наших авторов», — говорили журналисты, когда она появилась в редакции. Тогда же ее стали называть Бэт. Она сначала обиделась, но потом привыкла, и теперь уже ее никто иначе не называл. Элизабет оказалась аккуратной, исполнительной и очень скоро стала незаменимой в редакции. Какая-либо справка, имя автора, адрес приезжего репортера — все у нее было под рукой.
— Бэт, я возьму оттиски домой, а завтра верну.
— Завтра утром.
— Хорошо. Если я понадоблюсь, позвоните мне, — сказал Фак.
Дома он просмотрел статью, внес поправки. Потом достал из футляра пишущую машинку. У него уже в голове сложилось начало рассказа, и пора было его написать.
«Было начало марта, вечер, что-то около семи. Сумерки только опускались и были светло-синими, прозрачными, какими они могут быть только в это время, ранней весной, — стучал Максимилиан на машинке. — Бергман сидел на садовой скамейке, в пустынной аллее парка. Ему нравилось это место. Сюда почти не доносился уличный шум, и было всегда так мало людей, что они вовсе ему не мешали. Если бы эму сказали, что именно здесь он повстречает человека и эта встреча перевернет всю эту тихую прежнюю жизнь, он бы ни за что не поверил…»
Факу писалось легко. Как это бывало с ним часто, когда он находился в хорошей форме.
Часа через два он почувствовал усталость. Вернее, не усталость, но в его воображении образы утратили четкость. Ушло куда-то то, что Фак называл элементом физического присутствия.
Фак встал из-за стола. Он еще попытался вызвать ушедшие образы, но все было напрасно.
Максимилиан проголодался. Он достал сыр и сардины, нарезал хлеб. Понюхал его. Раньше он не предполагал, что хлеб пахнет так вкусно. Он научился этому в России: русские после водки всегда нюхали хлеб. Теперь Фак нюхал не только хлеб, но и сигарету, прежде чем закурить, и вино, прежде чем выпить. Это доставляло ему удовольствие. Подкрепившись, он стал собираться в «Парамон», надел черный костюм, галстук…
Глава третья
Клаус Клинген сидел у себя в кабинете на Герберштрассе. Был воскресный день, и в издательстве кроме него находилась лишь секретарша Маргарет Эллинг. Клинген велел отключить все телефоны: утром он уезжал в Лондон, перед отъездом необходимо было закончить неотложные дела.
Раздался мягкий гудок — и над дверью загорелось световое табло. Клинген отложил бумаги, нажал кнопку на внутренней стороне стола — дверь отворилась. Мелкими шажками, насколько позволяла узкая черная юбка, к столу подошла секретарша:
— Господин директор, к вам журналист из Гамбурга — Мирбах.
— Но разве вы не сказали ему, что я занят?
— Конечно, сказала, но ему известно, что завтра вы уезжаете, и он просил принять его.
Клаус включил телевизор. На экране появилось изображение: в приемной в кресле у низенького газетного столика сидел мужчина средних лет в хорошо сшитом костюме (шьет, наверное, у Штирера). Клинген выключил телевизор.
— Ну что ж, просите его, Маргарет. — Было жарко, и Клаус потянулся к сифону.
В это время Мирбах вошел в кабинет. Он держался прямо, хотя слегка прихрамывал.
— Рад познакомиться с вами, господин Мирбах! — Клаус указал гостю место напротив и спросил: — Чем могу служить?
— Я пришел узнать о судьбе своей рукописи.
— Вы не получили моего письма?
— Нет.
— Я очень сожалею об этом. Письмо вам отправлено еще десятого. В Гамбург…
— Но раз уж я здесь, надеюсь, вы не откажетесь сообщить мне свое решение.
— Я не могу издать вашу книгу.
— Она вам не понравилась? — поинтересовался Мирбах.
— Это не то, что мне нужно сейчас.
— В свое время я читал ваши очерки в «Шпигеле»
[24] и был о вас лучшего мнения, господин Клинген…
— Думаю, что продолжать этот разговор ни к чему, — сухо заметил Клаус.
Когда Мирбах ушел, Клинген просмотрел дневную почту, счета, присланные типографией, но мысли его все время возвращались к разговору с Мирбахом. Настроение было испорчено…
Наконец самое неотложное сделано… Клаус взглянул на часы. До встречи с Зейдлицем оставалось еще немало времени. Можно успеть промчаться вдоль Рейна — это всегда служило хорошей разрядкой.
Клинген нажал на кнопку звонка и сказал вошедшей Эллинг:
— Я ухожу, Маргарет. Закройте издательство.
«Мерседес» стоял у подъезда. Клинген забрался в кабину и рванул с места. Двести лошадиных сил стремительно понесли его по узкой, похожей на туннель, улице.
— Скоро все это кончится, — сказал он вслух, но дальше подумал: «Месяца через два я буду далеко отсюда… Буду сидеть где-нибудь на берегу реки с удочкой, просто сидеть и смотреть на поплавок…»
Когда воды Рейна еще не были отравлены, Клинген все воскресенья просиживал на берегу. Но сейчас он представлял себе совсем другую реку — широкую и тихую, с зеленоватой водой, пологими берегами, поросшими чаканом…