Словарный запас брата никогда не перестает удивлять Джастина.
— Тащусь ли я от этой девчонки? — повторяет он весело и вместе с тем озадаченно. Хороший вопрос. Не очень, но с ней я не один. Годится такой ответ?
— Она зацепила тебя фразой «Я хочу твоей крови, Джастин»? — хихикает Эл.
— Да уж, это звучало зловеще, — отзывается Джастин. — Сара — кровавый вампир из Трансильвании. Пошли на час в тренажерный зал, Эл, — меняет он тему. — Отдых за кружкой пива не пойдет тебе на пользу. Ведь именно он и привел тебя в такое состояние.
— Целый час! — Эл почти взрывается. — Чем ты планируешь заниматься на свидании, скалолазанием?
— Мы собираемся вместе пообедать. Эл закатывает глаза:
— Вам что, нужно будет преследовать и убивать свою еду? Поверь, завтра, после первой за целый год тренировки, ты будешь не в состоянии ходить, не то что трахаться.
Я просыпаюсь под грохот кастрюль и сковородок, раздающийся снизу, из кухни. Мне нужно несколько секунд, чтобы сообразить, где я нахожусь. А потом я вспоминаю все, с самого начала. Первая утренняя таблетка реальности, которую трудно проглотить. Недалек тот день, когда, проснувшись, я буду сразу знать — вспоминать не придется. А ведь моменты беспамятства — это такое блаженство.
Я плохо спала прошлой ночью, мне мешали мысли и звук спускаемой воды после папиных ежечасных походов в туалет.
Когда он наконец заснул, от его храпа начали сотрясаться стены.
И все же сны, которые я видела во время редких минут забытья, отчетливо отпечатались в моей голове.
Они кажутся почти реальными, как воспоминания, хотя кто знает, насколько наши воспоминания реальны? Помню, что была в парке, хотя не думаю, что это была я. Я кружила на руках маленькую девочку с белоснежными волосами, а рыжеволосая женщина, улыбаясь, смотрела на нас, держа в руках видеокамеру. Сад был красочным, с множеством цветов, и мы устроили пикник… Пытаюсь вспомнить песенку, которую слышала всю ночь, но не могу. Папа внизу поет «Старый треугольник», старинную ирландскую песню, которую он пел по праздникам всю мою жизнь. Стоя с закрытыми глазами и кружкой в руке — олицетворение абсолютного блаженства, — он пел о том, как «старый треугольник звенел-бренчал».
Свешиваю ноги с кровати и охаю от боли, неожиданно чувствуя, как они болят — от бедер до икроножных мышц. Я пытаюсь пошевелить остальными частями тела и снова чувствую парализующую боль, болит все — плечи, бицепсы, трицепсы, мышцы спины и живота. В замешательстве растираю мышцы и отмечаю про себя, что нужно сходить к врачу: вдруг это что-то серьезное. Я уверена, что это болит мое сердце, го ли требуя больше внимания, то ли стремясь распространить переполняющую его боль на оставшиеся части тела, чтобы облегчить свои страдания. Каждая пульсирующая мышца — это продолжение боли, которую я чувствую внутри, хотя доктор, конечно, скажет, что виной всему кровать, на которой я спала, сделанная за тридцать лет до того, как люди начали считать ночную заботу мебели об их спине своим законным нравом. Бла-бла-бла.
Я накидываю халат и медленно и осторожно спускаюсь вниз, делая все возможное, чтобы не сгибать моги.
В воздухе снова стоит запах дыма, и, проходя мимо столика в прихожей, я замечаю, что на нем опять нет маминой фотографии. Что-то заставляет меня открыть расположенный под столиком ящик — вот она, фотография, лежит в нем лицом вниз. Сердитые слезы накатывают на глаза: разве что-то настолько драгоценное может быть спрятано?
Она всегда значила больше, чем просто фотография, для нас обоих, она символизировала мамино присутствие в доме, стояла на самом видном месте, чтобы поприветствовать нас, когда мы входили в дом или спускались по лестнице. Я делаю несколько глубоких вздохов и решаю пока ничего не спрашивать, предполагая, что так поступать у папы есть свои причины.
Но какие же? Не могу придумать ничего подходящего. Я закрываю ящик и оставляю фотографию там, куда папа ее положил, чувствуя, будто снова ее хороню.
Когда я, хромая, вхожу в кухню, меня приветствует хаос. Повсюду кастрюли и сковородки, кухонные полотенца, яичная скорлупа и вывернутое содержимое шкафов. У папы поверх его обычного свитера, рубашки и брюк повязан фартук с изображением женщины в красном белье и подвязках. На ногах тапочки «Манчестер Юнайтед» в виде огромных футбольных мячей.
— Доброе утро, дорогая, — говорит он и наступает на правую ногу, чтобы поцеловать меня в лоб.
Сегодня необычный день: первый раз за много лет кто-то готовит для меня завтрак. И у папы день нерядовой: первый раз за много лет ему есть для кого готовить завтрак. Неожиданно пение, шум, громыхание кастрюль и сковородок перестают меня раздражать. Папа пребывает в радостном возбуждении.
— Я делаю вафли! — говорит он с американским акцентом.
— О, очень мило.
— Так говорил осел, да?
— Какой осел?
— Тот… — Он перестает мешать в сковородке и закрывает глаза, напрягая память. — История про зеленого человека.
— Невероятный Халк?
— Нет.
— Ну, я не знаю никаких других историй про зеленых людей.
— Знаешь, эту ты знаешь…
— Злая ведьма с запада?
— Нет! В этой нет осла! Вспомни истории, в которых есть осел.
— Это библейская история?
— А в Библии что, говорится про ослов, Грейси? Разве Иисус ел вафли, как ты думаешь? Господи, мы все перепутали: это вафли он разламывал за ужином, чтобы разделить их с парнями, а вовсе не хлеб!
— Меня зовут Джойс.
— Я не помню, чтобы Иисус ел вафли, но я обязательно спрошу об этом в клубе по понедельникам. Может быть, я всю жизнь читал не ту Библию. — И он смеется над своей шуткой.
Я смотрю через его плечо:
— Папа, да разве ты делаешь вафли? Он раздраженно вздыхает:
— Что я, осел? По-твоему, я похож на осла? Ослы делают вафли, а я делаю отличную яичницу с сосисками.
Я смотрю, как он протыкает сосиски со всех сторон, чтобы они одинаково прожарились, и заявляю:
— Я тоже буду сосиски.
— Но ты же одна из этих вегетарианистов.
— Вегетарианцев. И уже нет.
— То есть как — нет? Ты же была ею с пятнадцати лет, после того как увидела ту передачу про тюленей. Завтра я проснусь, и ты скажешь мне, что ты мужчина. И такое как-то видел по телику. Женщина такого же возраста, что и ты, привела своего мужа на студию в прямой эфир, чтобы сказать ему перед всеми зрителями, что она решила, что хочет стать…
Чувствуя, как во мне поднимается волна раздражения, я выпаливаю:
— Маминой фотографии нет на столике в прихожей.
Папа замирает — это признание вины. Я сержусь еще пуще, как будто до этого верила, что в дом проник таинственный полуночный двигатель фотографий и сделал свое грязное дело. Я бы, наверное, предпочла этот вариант.