– Блок угадал воздух, – утверждал Костя. – Не химический состав, как думают примитивные люди, а склад мыслей и чувств нового столетия.
Витиевато сказано, но объяснять не надо, Жорж понимал Костину правоту. Он сам додумался до схожих положений, правда, относил их не к поэзии, а к музыке. Скрябина, конечно. В поэзии все-таки путаются слова с их буквальным смыслом, а музыка чиста, она – сама стихия.
К музыке Костя был глуховат, зато Жорж, слегка влюбленный в свою учительницу, студентку консерватории, постиг с нею новации композиторов двадцатого века и невысказанное влечение к насмешливой и надменной блондинке перенес на Рахманинова и Скрябина. Скрябин, конечно, современнее Рахманинова, это Бах начинающегося столетия. А Рахманинов – Моцарт. Жоржу пришла идея проверить правоту Костиных утверждений.
– Давай устроим на Пасху литературно-музыкальный концерт. Ты читаешь стихи, я играю Скрябина.
– В этом что-то есть. – Идею Костя оценил, но он был еще и практик и никогда не рвался осуществлять счастливую мысль сразу. – Надо подумать, тут ведь и опозориться недолго. Строчку забудешь – и вот вам провал. Как в пору Тредиаковского говаривали, «вместо виктории полная конфузия». Так где твои девушки?
– Наверно, уроки еще делают, алгебру учат. – Сам же и расхохотался, живо представив себе, как мучается смазливая гимназистка над скучным томом А. П. Киселева. Костя только усмехнулся, он-то еще не видел красавицы, расписанной Жоржем, когда тот уговаривал пойти на Патриаршие.
Каток был пока малолюден: несколько младших гимназистов толкались на льду да разминался знаменитый фигурист Пискарев. Девицы появились со стороны Ермолаевского переулка, когда Жорж и Панин проделали с десяток кругов и уже подумывали, не пора ли по домам.
Да, Костя не Валерьян. Этот не стал возводить башен слоновой кости, рассуждая о высоких материях, он смело подъехал к подружкам и брякнул, вдавив Жоржа в густое смущение:
– А вот мой друг утверждает, что полчаса назад вы читали учебник алгебры Киселева и очень по сему поводу страдали. Он угадал?
– Нет, мы читали историю Иловайского и вовсе не страдали. Это очень интересно.
– Какая жалость! А я собрался, как рыцарь, спасать вас от плохой оценки по математике.
И далее в том же роде. Костя блистательно владел жанром пустякового разговора. Кроме того, он был благороден и сосредоточил атаку своего обаяния не на Юлечке Вязовой, а на подружке – Машеньке Трегубовой. Она оказалась не так дурна собой, как представлялось поначалу Жоржу: Юлечкина яркая красота застила ему глаза на все вокруг, он был не в силах оценить задумчивую прелесть Машеньки, девушки замкнутой, сосредоточенной на себе. Жорж принял ее скованность за комплекс дурнушки – ничего подобного. Костя как в сердцевину водоворота попал, когда увлекся Машенькой, начался мучительный многолетний роман с неописуемыми восторгами и столь же неописуемыми трагедиями, Панин даже с собою кончить собрался году в одиннадцатом, Жорж пришел к нему «не вовремя» – тот уже стоял на стуле с веревкой, укрепленной на крюке от люстры, только и осталось – отпихнуть от себя стул.
Но это все будет невесть когда, а с катка они идут, разбившись на пары, и Юлечка воркует о том, что у нее строгие мама и папа, что ее младшая сестренка Раечка – такое прелестное дитя, что, когда подрастет, затмит своей красотою и ее, Юлечку, а еще она умненькая, в гимназии учителя не нахвалятся, а всего-то второй класс. О чем говорят Машенька с Паниным, им не слышно, им не до того. И как жаль, что дорога кончилась: Юлечка и Машенька живут в соседних домах во Вспольном переулке. Юлечка на углу со Спиридоновкой, а Машенька в особнячке под старину напротив.
По обратной дороге Костя, этот практический человек и большой тугодум в делах, вдруг воодушевился планом пасхального вечера в гимназии. Надо на него пригласить старшеклассниц из медведниковской, я уже Машеньке забросил эту идею, она обещала договориться с классной наставницей, может, что и выйдет из нашей затеи. Одного Блока, пожалуй, мало будет, я уже набросал в уме поэтическую программу, надо еще Андрея Белого, Зинаиду Гиппиус включить…
Жорж был обескуражен таким напором друга, он, честно говоря, настолько забыл о собственной затее, что не смог даже включиться сразу в бурный поток панинских идей.
Словесник Покровский с лету подхватил предложение Фелицианова и Панина, он тоже загорелся, вовлек в организацию вечера Шеншина, Миклашевского, Цветаева. Последний предложил и выставку в актовом зале устроить – искусство двадцатого века должно предстать во всех проявлениях. С помощью отца он уговорил одолжить на неделю работы Сомова и Головина. Удалось даже добыть эскизы новых, еще не завершенных строений Франца Шехтеля и Льва Кекушева.
О, этот вечер всех искусств нового столетия в пасхальную неделю 1907 года был звездным часом в жизни Жоржа Фелицианова. Удивительно, дома ему не давались «Прелюдии» Скрябина, тут виртуозная техника требовалась, а себя Жорж справедливо почитал дилетантом. И что на него тогда нашло? Даже строжайший судия Шеншин – и тот потом долго тряс руку, его речь захлебывалась, как всегда в минуты волнения. А Жорж с изумлением разглядывал свои неумелые пальцы – как им дались скрябинские пассажи?
А когда почти через год, накануне Рождества, попытались повторить успех, ничего не вышло. Жорж вызвался читать стихи, выучил сонеты Брюсова и осрамился: встав перед аудиторией, он обнаружил поглощающую пасть всеобщего внимания, его парализовал страх настолько, что брюсовские строки вылетели из головы. Он задыхался, как рыба на песке. Этот избитый образ вдруг обрел над ним силу почти физическую – нет ни воздуха, ни пространства перед тобой, один ужас позора. А за роялем… Лучше бы не садился. Весь настрой пропал, и всем стало очевидно, что прошлогодний успех – чистая случайность.
– Забыл, – выдавил из себя Фелицианов и чуть не плача убежал в коридор.
Позор второго вечера искусства нового столетия затмил гордость от первого и на много лет вперед гнал прочь все воспоминания о тех днях. А первый поцелуй?! О, вспоминать о нем еще постыднее.
Ну конечно, чертово либидо, как было вычитано позже у профессора Зигмунда Фрейда, подвигало то на отпетую наглость, то на постыдные унижения перед ничтожными, как спустя время выяснялось, девицами. Впрочем, тут он мало чем отличался от своих сверстников – пыжились все, каждый по-своему, но в конечном счете были одинаково нелепы, смешны и глуповаты. В их возрасте и начинается раздвоение личности. Душа, начитавшись прекрасных стихов, сотворяет идеал неземной красоты, подставляя смазливое личико прелестной Юленьки Вязовой, а похотливая ручонка в запертом туалете блудит, возбуждая «пред мысленным взором» картинки самого грязного разврата с тою же Юленькой. И вместе с облегчением плоти приходит жаркий стыд, и вечно даешь себе вечно нарушаемое честное слово, что никогда больше такое не повторится. И мрачно завидуешь страстному философу, Савонароле Седьмой московской гимназии Валерьяну Нащокину, до блеска в глазах очарованному стихами о Прекрасной Даме Косте Панину – уж они-то никогда такого срама не допускают. И даже Иллариону Смирнову, помешанному на мечтах о революции, – едва ли они совместимы с рукоблудием в запертой уборной.