– Стойте! – вскричал Ансельм.
– Р-ры?
Голос Ансельма звучал придушенно. Слова с трудом срывались с его губ.
– Джо…
– Чего, преподобный?
– Джо… мне бы хотелось… Я предпочел бы… С полной серьезностью… Я чувствую… Короче говоря, мне бы хотелось, чтобы вы оставили альбом со всеми марками себе, Джо.
Громила покачал головой:
– Нет, преподобный. Ничего не выйдет. Как подумаю об этой вот чудесной проповеди и о всяких там прекрасных вещах, какие вы сказали в этой вот чудесной проповеди про евейцев и хеттейцев, и чтобы с ближними нашими по-хорошему, да что есть силы помогать этому миру стать поприятнее, так и не могу оставлять себе альбомы, которыми обзавелся, шастая через чужие стеклянные двери, по причине, что еще света не узрел. Он ведь не мой, этот альбом, значит, и я теперь с большим удовольствием возвращаю его, сказав эти вот несколько слов. Доброй ночи, преподобный. Доброй ночи, барышня. Доброй ночи вам всем. А я теперь удаляюсь.
Его шаги замерли вдали, и в тихом саду воцарилось молчание. Ансельм и Мэртл деловито разбирались со своими мыслями. Вновь в памяти Ансельма воскресла та сочная речь, которую произнес тренер его колледжа, пытаясь воздать должное навязчивой брюшной полости номера пятого. Мэртл же, в свою очередь, сжимала зубы, чтобы не произнести вслух перевод того, что сказал при ней французский таксист французскому жандарму, когда она полировала манеры в парижском пансионе.
Первым заговорил Ансельм.
– Это, любимейшая, – сказал он, – требует обсуждения. Мы не продвинемся дальше без серьезного размышления и открытой конференции за круглым столом. Так войдем же в дом и обмозгуем проблему со всем тщанием и обстоятельностью, на какие мы способны.
Он повел ее в кабинет, где угрюмо опустился в кресло, подперев подбородок ладонями и нахмурив лоб. У него вырвался глубокий вздох.
– Теперь я понимаю, – сказал он, – почему младшим священникам на протяжении летних месяцев не дозволяется читать проповеди в воскресные вечера. Это небезопасно. Это – как взорвать бомбу в людном месте. Это слишком сотрясает существующие устои. Стоит подумать, что удручающий поступок Джо Бимиша не имел бы места, будь наш добрый священник способен сам отслужить вечерю, и я говорю себе словами пророка Осии, обращенными к детям Одоллама…
– Отложив пророка Осию на минуту в сторону и убрав под сукно детей Одоллама, – перебила Мэртл, – что нам делать теперь?
Ансельм вновь испустил вздох:
– Увы, любимейшая, я не нахожу ответа. Полагаю, что теперь уже не может быть речи о посылке требования Лондонскому и Мидлендскому обществу взаимопомощи и страхования.
– Значит, мы теряем пять тысяч симпатичных бумажек?
Ансельм содрогнулся. Складки страдания на его истомленном лице углубились.
– Думать о подобном тягостно, я согласен. Эта сумма уже мнилась опорой домашнего очага. Так хотелось отправить ее в банк для дальнейшего вложения в солидные ценные бумаги, обеспечивающие неиссякаемый доход. Признаюсь, я несколько досадую на Джо Бимиша.
– Чтоб ему подавиться!
– Я не стал бы заходить столь далеко, любимая, – нежно попенял ей Ансельм. – Но должен признаться, доведись мне узнать, что он наступил на развязавшийся шнурок, споткнулся и вывихнул щиколотку, меня бы – в самом глубоком и истинном смысле слова – это вполне устроило. Я скорблю о его бестактной импульсивности. «Услужливый дурак» – вот слова, которые просятся на язык.
Мэртл тем временем поразмыслила.
– Послушай, – сказала она. – А почему бы нам не сыграть шутки с этими лондонскими и мидлендскими толстосумами? Зачем сообщать им, что альбом тебе вернули? Может, не рыпаясь, отправить им требование и прикарманить чек? Вот будет славно!
Вновь, во второй раз за два дня, Ансельм поймал себя на том, что смотрит на возлюбленную своего сердца не совсем восторженно. Тут он напомнил себе, что ее вряд ли можно винить за такой не вполне общепринятый взгляд на вещи. Как племянница именитого финансиста, она, пожалуй, имела право на некоторую эксцентричность в своих взглядах. Без сомнения, ее первые детские воспоминания связаны с тем, как она спускалась в столовую к десерту, где взрослые над орехами и портвейном обсуждали какой-нибудь новый планчик, как состричь шерсть с вкладчиков.
Он покачал головой:
– Боюсь, я не могу одобрить такой ход. В твоем предложении – я не хочу обидеть тебя, любимейшая, – мне чудится что-то почти нечестное. К тому же, – добавил он задумчиво, – когда Джо Бимиш вручал мне альбом, он сделал это в присутствии свидетеля.
– Свидетеля?
– Да, любимейшая. Когда мы входили в дом, я заметил неясную фигуру. Кому она принадлежала, сказать не могу, но в одном я убежден: этот некто, кем бы он ни был, слышал все.
– Ты уверен?
– Совершенно уверен. Он стоял под дубом на очень близком расстоянии, а, как ты знаешь, голос нашего достойного Бимиша звучен и разносится далеко.
Он умолк. Не в состоянии долее сдерживать подавляемые чувства, Мэртл Джеллеби отчеканила слова, которые таксист сказал жандарму, и в них было нечто, от чего младший священник и покрепче Ансельма утратил бы дар речи. За этим восклицанием последовала напряженная тишина, и в этой тишине до их ушей из сада донесся таинственный звук.
– Чу! – прошептала Мэртл.
Они прислушались. То, что они услышали, вне всяких сомнений, было мужскими рыданиями.
– Какой-то ближний страждет, – сказал Ансельм.
– И слава Богу, – сказала Мэртл.
– Не пойти ли нам установить личность страдальца?
– Пошли, – сказала Мэртл. – Почему-то мне кажется, что это Джо Бимиш. А уж тогда никого не касается, как я отделаю его моим зонтиком.
Однако рыдал не Джо Бимиш, который уже давно направил свои стопы в «Гуся и кузнечика». Ансельм, страдавший близорукостью, не мог толком разглядеть фигуру, которая обнимала ствол дуба, сотрясаясь от неудержимых рыданий. Но более зоркая Мэртл вскрикнула от удивления:
– Дядя!
– Дядя? – изумленно повторил Ансельм.
– Это же дядя Леопольд!
– Да, – сказал кавалер ордена Британской империи и, всхлипнув, отошел от дуба. – Рядом с тобой, Мэртл, стоит Муллинер?
– Да.
– Муллинер, – сказал сэр Леопольд Джеллеби, – вы застали меня в слезах. А почему я в слезах? Потому, мой милый Муллинер, что я все еще потрясен вашей чудесной проповедью о Братской Любви и нашем долге по отношению к ближним.
Ансельм спрашивал себя, удостаивался ли когда-либо другой младший священник подобных комплиментов.
– Спасибочки, – сказал он, елозя подошвой по дерну. – Жутко рад, что она вам понравилась.
– «Понравилась», Муллинер, это слабо сказано. Ваша проповедь полностью перевернула мой взгляд на жизнь. Она сделала меня другим человеком. Муллинер, у вас в доме не найдется пера и чернил?