— О, Святая Аннапурна!
Ледяная Аннапурна!
Ты одна в моей душе
И в моем сердце,
В моей песне…
Вдруг солнце скрыли облака, а перед нами пролегла относительно ровная дорога в тени кукурузы. Птицы распевают. Летают бабочки тропические. И эта тропа вилась вокруг горы, с каждым витком понижаясь, открывая новую растительность, новых насекомых. А местные жители оказались более темнокожими, не такими приветливыми, как гурунги, но очень работящими.
Постройки у них прочные — из глины, дерева и необожженного кирпича. И с кукурузой обстояли дела гораздо лучше. Курицы там ходили по двору — размером с индюка — с огромными ногами чешуйчатыми, как у динозавра.
К домам лепились маленькие участки, засаженные сахарным тростником. Здесь же росли кусты граната, покрытые огненными цветами, высокие липы, лимонные деревья, бананы. Наши комнатные растения — тут обычная трава и деревья: нежные традесканции, могучие столетники… Наши садовые цветы — просто лесные и полевые… А всеми уважаемую колючку с листьями, довольно дорого стоящую в Москве в цветочных магазинах, высаживают здесь на каменных оградах, чтоб никто не лазил. Она у них сплошь в цвету!
Естественно, в деревенском доме всегда куча дел: покончив с одним, принимаются за другое. Времени в этой стране практически не существует: его абсолютно достаточно, хватит на все, нет никакого смысла торопиться. Видно, как люди работают не то чтобы с ленцой, но сообразно моему родному правилу: «festina lente» («поспешай медленно») — с глубоким пониманием тщеты всякой суеты и торопливости.
Одинокий старик — худой, едва одетый, нерасторопно сучил и чесал шерсть. При этом он вертел допотопное деревянное колесо — наверное, весть о прялке пока не долетела до его селения.
В руках у женщин мелькали спицы — они не прекращают вязать фуфайки, шапки, шарфы, даже когда переносят на голове грузы.
Еще я заметила, на очаге у них все время кипит чайник. Непалец улучает любую свободную минутку, чтобы рассесться и в свое удовольствие гонять чаи.
Вниз по склону тянулись ветхие окраинные лачуги, чуть ли не сплетенные из веток — прозрачные на просвет. В одном из таких домишек женщина кормила ребенка и с интересом следила за нами взглядом. Я ей помахала и улыбнулась.
— Кому это ты подаешь знаки? — удивился Леня.
Не знаю, я себя настолько чувствовала в своей тарелке среди этих людей — казалось, озабоченных только пищей, теплом и кровом, ведь вся наша жизнь соткана из подобных вещей, — что с благодарностью вспомнила стихотворение поэта Гены Калашникова:
Когда я возвращался из Китая,
на родине весна цвела златая,
и борозды весенних синих пахот
ребрились, словно кровли древних пагод.
Я возвращался праздно, налегке,
и вспоминал верховья Хуанхэ,
где шелестит бамбуковая роща,
ракиток наших, может быть, не проще,
где в ночь летят клекочущие гуси
и, цинь отставив, предаешься грусти.
Я ничего не вывез из Китая.
Страна огромная и вовсе не пустая,
ветра сметают пыль с пространных плоскогорий,
там тоже есть любовь, и смерть, и жизнь, и горе.
И понял я, увидев снег Памира —
не надо никакого сувенира.
Небо мы узнавали по звездам, землю по ослиному помету.
Ослы двигались по дороге караваном — нагруженные, украшенные коврами, то и дело отчаянно притормаживая. Их погоняли палками, бросали камнями. Тогда они прибавляли шагу. Крики погонщиков, цокот копыт по камням, позвякивание колоколец на ослиных шеях — Лёня, как начинающий этнограф, аккуратно записывал на цифровой магнитофон.
Потом появились гигантские баньяны с толстенным стволом в пять обхватов, так что можно было бы запросто в нем устроить свое жилище даже нам с Лёней, не то что Никодиму. Своими кронами они в прямом смысле уносились в небеса.
Внезапно я почувствовала под ногами сотрясенье земли. Я не поленилась, припала к земле и приложила к ней ухо, как это делали былинные богатыри. И услышала приближающийся топот копыт, очень энергичный! Причем в этом месте дорога была такая узкая, что на ней едва умещались ноги! И она вилась по краю обрыва над пропастью.
Я кричу:
— Лёня, отойди!
Он:
— Что? Что?
Я говорю:
— Сюда мчится осел!
А Лёня, озираясь:
— Чепуха какая!
Но на всякий случай посторонился.
И тут из-за поворота выскочил шальной осел с вытаращенными глазами, который отстал от своего ослиного каравана. Он, видимо, задумавшись, мирно жевал траву, потом спохватился и дунул со всех ног догонять товарищей. С диким видом этот ужасный зверь проскакал по нашей узенькой дорожке, вздымая тучи пыли, из ушей у него валил дым, а из ноздрей извергалось пламя.
— Ты спасла мне жизнь! — сказал Лёня, когда мы оправились от потрясения.
Снизу поднималась празднично разодетая компания, они ходили в город по торговым делам, один человек, например, в новом медном тазу нес на голове ящик пива.
Мы же с Лёней и Кази плавно влились в шествие горцев, те как раз опускались в долину с грузом грубых одеял и ковриков из овечьей шерсти, навьюченных на спины людей и животных.
Многие несли только что вылепленные из глины горшки и кувшины. Глину брали прямо из ям на дороге. Тут же горели печи, где гончары обжигали свои произведения. Посуду везли на базары в доверху заваленных телегах, которые тянули волы.
Вскоре наша пустынная, ухабистая дорога стала запруженной и многолюдной. Кази встретил друга-земляка и зашагал веселее, а то совсем сник.
— Что сделала дружба с Кази! — сказал Лёня. — Вон он как жизнерадостно пошел!
Люди спешили на базары в обоих направлениях. Все нас горячо приветствовали, дети выпрашивали ручки и конфеты, в общем, такое началось, что лучше уж было и вовсе не садиться отдыхать, а то потом не встанешь.
Каждый раз, когда мы в нашем походе с Лёней оказывались на перепутье и перед нами разбегались несколько дорожек, Кази Гурунг указывал нам верный курс и говорил:
— This road!
[8]
Понятно, с ним никогда никто не спорил.
А тут опять дорога раздвоилась. Кази указал на взгорочек: «This road!» И вдруг Лёня впервые не послушался Кази. Строптиво и своенравно он двинул по самостоятельно избранному пути — простонав или даже замычав: