Он садится напротив меня. Боязливо ежится. Его глаза бегают из стороны в сторону.
– Она… здесь?
Я оглядываю пространство вокруг него: мертвецы бесследно испарились.
– Никого нет.
Собаки ложатся у его ног. Он ласково треплет их за холки.
– Я безумно любил эту женщину. Нам обоим было по двадцать лет, когда страсть бросила нас в объятия друг другу. Неразлучные, мы открывали для себя тайны любви, как Адам и Ева. В течение нескольких лет мы почти не покидали парижскую квартирку, которую снимали в университетские годы. В свободное от занятий время она писала, и я тоже. Каждое слово давалось ей с величайшим трудом, она работала медленно, одна страница отнимала у нее несколько недель. А мое перо, напротив, резво бегало по бумаге, создавая то план драмы, то сюжет романа, то эссе, то новеллу, с той обманчивой легкостью, которая доказывала лишь мою незрелость. Не зная, на чем остановиться, я измарывал тетрадь за тетрадью. Зато она отчетливо сознавала свое призвание. Пока я искал, она находила. Я ею восхищался, она меня ободряла.
И он бросает взгляд в окно, на озаренный солнцем сад.
– В конце концов наша любовная связь исчерпала себя, мы разъехались, но остались добрыми друзьями. И постоянно делились друг с другом своими достижениями – а это требует от начинающих писателей большого самоотречения! Больше того, даже обменивались своими новыми текстами – вот доказательство того, что мы не окончательно покинули нашу литературную мансарду, в которой целых семь лет жили наши мечты. Ее стихи, все более и более сжатые, достигли совершенства; да и мои пьесы начинали пользоваться успехом.
Он привлекает к себе черного пса и ласково гладит его по гибкой спине.
– Ей не было еще и тридцати, когда ее унесла болезнь. Она угасла после нескончаемой, мучительной агонии. На ее больничной койке я обнаружил листок бумаги, где была написана ее легким танцующим почерком всего одна фраза: «Вокруг меня белое безмолвие» – одна строчка наверху пустой страницы, тоненькая ниточка жизни над океаном небытия. Ее последнее произведение… – И он горько усмехнулся. – Последнее слово сказала смерть. – И тут же, вскинув голову, добавил: – На самом деле я всегда отказывался предоставить смерти последнее слово.
И он отпустил собаку.
– С тех пор я пишу за двоих. За нее, которая не успела исполнить свое предназначение. И за себя, кому досталась эта привилегия. И когда люди восхищаются моей плодовитостью, многообразием моего творчества, литературных жанров, мне хочется ответить: «Ничего удивительного, ведь я работаю сразу за двоих писателей».
Он слегка расслабляется. Люлю тянет к нему свою хитрую мордочку, требуя хозяйской ласки.
– Она так и не покинула меня. Часто, сидя за письменным столом, я ощущаю легкий страх; мне чудится, будто она смотрит на исписанную страницу, требуя точности формулировок, призывая меня к терпению, когда образ не удается, к решимости, когда нужно вычеркнуть лишнее слово. Мне случается, как в те давние времена, слышать ее ласковые насмешки над моим «легким» пером, хотя она и советует мне сохранять эту невероятную легкость.
И он берет со стола одну из книг.
– С ее смерти прошло уже двадцать пять лет, а я до сих пор знаю, какие из моих книг ей нравятся больше, какие меньше. На любой странице я могу уверенно определить, что там от меня, что – от нее. И если мое желание продолжать творческую жизнь с годами не ослабело, то лишь потому, что я повторяю себе: мне нужно создать два шедевра, мой и ее.
За спиной Шмитта снова возникает весь сонм мертвых – Дидро, Моцарт, Мольер, Паскаль, Будда, Колетт и все остальные; каждый занят своим делом, тогда как женщина с удивленными глазами нежно смотрит на Шмитта.
Он поднимает голову и робко, неуверенно спрашивает:
– А сейчас?..
Волнение мешает ему договорить. Но я понимаю его без слов и говорю:
– Да. Она здесь.
И он облегченно вздыхает, теперь он счастлив.
Я деликатно добавляю:
– Они все вернулись.
Собаки словно подтверждают мои слова: Люлю пристально глядит на Мольера, Дафна отодвигается, уступая место Будде.
Шмитт оборачивается ко мне:
– Ваш дар прояснил один вопрос, который я постоянно себе задавал.
– Какой вопрос?
– Кто пишет, когда я пишу? Кто действует, когда я действую?
Шофер Шмитта везет меня в Шарлеруа. Какой контраст между моим скромным приездом в Германти и этим триумфальным возвращением в роскошном автомобиле, где я удобно расположился на мягком кожаном сиденье.
Шмитт захотел еще раз побеседовать со мной. Но поскольку его ждала работа, он назначил мне встречу в бистро «Рыцари».
– Сегодня, в восемь вечера. Идет?
– Идет.
– Могу я называть вас просто Огюстен?
– Конечно, месье Шмитт.
– И обращаться к вам на «ты», если мне так захочется?
– Как пожелаете.
– Ну спасибо! И главное, не бойся отвечать мне тем же, Огюстен! – крикнул он напоследок, уже взбегая по ступеням замка.
Приникнув лбом к окошку, я с удовольствием представляю себе реакцию Пегара и сотрудников газеты, случись им увидеть мою задушевную беседу с такой знаменитостью.
Машина подвозит меня к зданию редакции «Завтра».
– Монсеньор, монсеньор, у вас не найдется для меня монетки?
Та же самая бродяжка со своим целлулоидным пупсом кидается ко мне, жалобно крича:
– Для меня и моего ребенка, монсеньор! Нам нечего есть!
Изможденная, куда более старая, чем показалось мне прошлой ночью, она угодливо кланяется, приседает в реверансе, суетится, но смотрит не на меня – ее взгляд прикован к роскошному автомобилю, к шоферу, который открыл мне дверцу и помог выйти.
В глубине кармана я нащупываю три монетки по одному евро.
– Подайте, ради Бога!
Она хоть и взглянула на меня, но не узнала. Сегодня я принадлежу к той категории, которую ей нечасто доводится видеть. И она уже не предлагает мне переспать с ней.
Ну как ей объяснить, что я еще беднее, чем она? Достаю один евро и протягиваю ей.
– О, благодарю!
И она восхищенно созерцает монету, на которой, без сомнения, лежит отблеск автомобиля и его шофера; этот евро не чета тем, что подают обычные прохожие.
Какой-то высокий худой человек, прислонившись к водосточной трубе, курит и пристально смотрит на меня узкими, волчьими глазами.
Я скрываюсь в подъезде. Только что я был на вершине счастья и вдруг неожиданно начинаю рыдать. Я разбит, обессилен.
Лестничная площадка. Полумрак. Тишина.
Я съеживаюсь в уголке, обхватив руками колени. По щекам ручьями текут слезы. Нужно успокоиться, собраться с мыслями. Кто же я, наконец?