Я пользуюсь моментом, чтобы поставить на карту всё:
– Месье Шмитт, я думаю, что обладаю одним из этих свойств.
– Простите, не понял?
– Я вижу то, что видит Дафна.
– Что?
– Это Паскаль.
– Какой Паскаль?
– Философ Блез Паскаль. Секунду назад он уселся там по-турецки и пишет на листках. Когда Дафна попыталась пройти между софой и диваном, он не обратил на нее внимания.
Шмитт испуганно оглядывает меня с головы до ног, потом переводит взгляд на Дафну, которая еще не потеряла надежды пробраться между креслом и софой. Она вздрагивает, нервно бьет хвостом, рычит и скалится. Но Паскаль, погруженный в свои мысли, не замечает ее; собака, уныло прижав уши, отказывается от своего замысла и обходит софу с другой стороны.
Шмитт ударяет себя по лбу:
– Вы что, дурака валяете?
Его голос прерывается от волнения.
– Да нет, вы просто смеетесь надо мной!
И он мрачнеет, хотя я не могу понять, что это означает: то ли он цепляется за реальный мир, то ли готов поверить в невозможное.
– Месье Шмитт, с той минуты, как вы сели в это кресло, я вижу вокруг вас множество мертвых. Живых мертвецов, поскольку они за вами следят, слушают вас, а иногда и говорят сами.
Он втягивает голову в плечи:
– Где они – там?
– Да, прямо стеной стоят.
Я указываю на Люлю, которая лежит, опустив морду на передние лапы, и не спускает глаз с Колетт, по-кошачьи свернувшейся клубком на письменном столе.
– Вот на что смотрит Люлю.
Шмитт пожимает плечами, с полускептической, полуиспуганной усмешкой:
– Я… я, в принципе, не отрицаю того, что вы сказали… я стараюсь широко смотреть на вещи… но обещайте, что скажете правду… Кто у нас тут сегодня?
– Здесь Моцарт. Там Дидро. Под потолком Шарль де Фуко. Колетт разлеглась на краю письменного стола. Будда сидит неподвижно, если не считать того момента, когда вы упомянули о буддистском побоище в Азии. Мольер мечется взад-вперед, а Бах, Шуберт и Дебюсси летают по комнате.
Шмитт разражается хохотом – холодным, жестоким, принужденным, явно ему несвойственным:
– Браво, юноша! Я вижу, вы внимательно читали мои книги! Запомнили весь мой пантеон и сотворили из него этот занимательный спектакль! В какой-то момент я чуть было не поверил вам из-за Дафны!
– Я не шучу, месье.
– Да нет, шутите!
– Не шучу.
Он замолкает и перестает изображать весельчака.
– Не настаивайте.
– Да я вам клянусь, что…
– Наша встреча закончена. Благодарю.
Все три собаки, уловив настроение хозяина, вскакивают и недвусмысленно дают мне понять, что пора откланяться и что они готовы проводить меня до выхода.
– Месье Шмитт, я клянусь вам, что не лгу. И этих персонажей я набрал не из ваших книг, потому что узнал не всех. Некоторые так и остались для меня загадкой.
– Например? – машинально бросает он.
– Вон тот лысый десятилетний мальчик.
– Это Оскар, маленький больной, я написал сказку о его последних днях на земле.
Шмитт мерит меня взглядом, в котором уже нет враждебности:
– Я часто повторял, что, хотя в моей повести многое вымышлено, этот мальчик не оставляет меня.
– А улыбчивый старик, похожий на жителя Среднего Востока?
– Месье Ибрагим? Я тысячу раз объяснял в своих интервью, что оба эти персонажа, Оскар и месье Ибрагим, повсюду сопровождают меня, делясь своей мудростью и своим мужеством. Так что я прекрасно понимаю, откуда вы набрались того, что говорите. Нет, господин самозванец, это плагиат, и ничего более!
Его лицо окаменело, а рука повелительно указывает на дверь. Видно, что я ему опротивел.
– А вон та, месье Шмитт…
И я указываю на фигуру, которая с самого начала держалась в сторонке.
– …та женщина лет тридцати, маленького роста, чуть полноватая, с карими глазами, которая удивленно глядит перед собой.
– Что?!
– Она то напевает, то разглядывает корешки книг, поглаживая их и читая названия.
– Напевает… книги… О господи! – У Шмитта задрожали губы. Он бессмысленно глядит в пол. – Значит, удивленно глядит… так вы сказали?
– Да, вид у нее удивленный… Как у тех мертвых, которые еще не поняли, что они мертвы.
Шмитт падает в кресло.
– И карие глаза? Такие… круглые?
– Да.
– Красивая?
– Не красивая, но и не уродина. Скорее миловидная.
Он безжалостно кусает губы:
– Значит, она… здесь!
И его глаза наливаются слезами.
Он вскакивает, выбегает из гостиной, задев меня на ходу, и взбирается по лестнице, а за ним, жалобно скуля, несутся собаки, почуявшие горе своего хозяина.
Наверху хлопает дверь. Я слышу щелчок ключа в замке.
И вот я остался один. Оглядываю гостиную. Сонм мертвецов исчез.
– Зухра! Мадам Зухра!
Служанка тоже куда-то скрылась. В огромном доме стоит мертвая тишина. Что же делать?
12
Вот уже час, как я маюсь в одиночестве, сидя посреди гостиной на стуле, который мне указал Шмитт, и боясь даже пошевелиться, не то что открыть какую-нибудь книгу, хотя на журнальном столике их навалено штук тридцать, а стена заставлена сотнями томов в кожаных переплетах, рыжих, коричневых, зеленоватых, синих и тускло-золотых. Из страха, что меня обнаружат здесь и сочтут вором, я стараюсь принять вид человека, который ждет хозяина дома всего несколько секунд.
Из коридора и дальних комнат до меня доносятся голоса людей, которые ходят взад-вперед, что-то делают. При каждом звуке я непроизвольно съеживаюсь, втягиваю голову в плечи и стараюсь затаить дыхание: мне не только боязно их окликнуть – я со страхом жду, что кто-нибудь ненароком зайдет сюда, и тогда придется объяснять причину неловкой ситуации, которую я сам и создал.
Но вот с лестницы доносится частое цоканье собачьих когтей, напоминающее звуки ливня. И следом – тяжелые шаги. Сверху спускаются хозяева.
Входит Шмитт в сопровождении своей своры.
Увидев меня, он кажется скорее довольным, чем раздосадованным. Собаки, поворчав, смолкают.
– Извините меня, – тихо говорит он, – я не должен был оставлять вас одного… вот так… Но я был настолько потрясен, когда вы заговорили о ней…
– О ком?
– О той молодой женщине с удивленным взглядом. Я, и только я один знаю, кто она. Вы нигде не могли слышать или читать о ней.