Я ловил обрывки речей, доносившихся из палат. Эксперты по безопасности, террору и антитеррору один за другим выступали перед зрителями, и каждый упорно, вдохновенно убеждал публику в правильности именно своего анализа, именно своей оценки события; однако после каждого выступления я знал не больше, чем вначале.
В центральной части коридора я увидел нечто вроде загона, огороженного кадками с пластиковыми пальмочками; там стояли кресла из искусственной кожи и телевизор – на сей раз бесплатный. Какой-то сгорбленный старик сидел на стуле чуть ли не под экраном, закинув голову, чтобы видеть изображение. На скамье у стены пристроилась стайка медсестер. Женщина в уголке, возле автомата с напитками, вязала пинетку из голубой шерсти.
Что значит стадное чувство, – я тоже присел и несколько минут смотрел эту информационную телемессу.
«Мусульманская община в шоке!» – заорал во весь голос какой-то репортер… Теперь камера двигалась по улицам Шарлеруа, демонстрируя женщин в чадрах, скорбно выражавших свое сочувствие. Все они напоминали зрителям, что истинный мусульманин никогда не поступил бы так, как Хосин Бадави. «Некоторые из них настолько потрясены, что им не хватает слов, дабы выразить невыразимое!» – добавил ведущий, после чего на экране возникла растерянная Умм Кульсум, стоявшая возле уличного прилавка бакалейщика. Объектив камеры задержался на ее физиономии с дряблыми губами, багровым носом и испуганными, точно у всполошенной курицы, глазами; на вопросы журналиста она отвечала невнятным бурчанием. Для всех, кто не знал, что она с утра до вечера накачивается пивом, Умм Кульсум была воплощением горя, охватившего маленькую мусульманскую общину.
Я не мог оторваться от экрана.
Ввиду того что ни одна террористическая группировка еще не взяла на себя ответственность за взрыв, гипотезы шли сплошным потоком. Список потенциальных преступников непрерывно повторялся, вызывая бесчисленные комментарии. Постепенно репортаж о реальных фактах превращался в роман о вымышленных. За недостатком точных сведений средства массовой информации изображали мир не таким, каков он есть, но таким, каким он мог бы быть, вернее, каким они хотели его показать. Виртуальная реальность заслонила конкретную. Шарлеруа, который я знал, они подменили другим Шарлеруа – выдуманным, изуродованным, показанным глазами злопыхателей; теперь он выглядел эдакой вавилонской башней ненависти, оплотом джихада, средоточием мелкого и крупного бандитизма, толкающего несчастных, сбитых с толку людей к терроризму. В этих сюжетах, да еще с соответствующим видеорядом, все нелегальное, незаконное, грязное брало верх над дозволенным, законным и чистым. Шарлеруа изображался какой-то клоакой, скопищем пустующих, заброшенных домов, складов, размалеванных мерзкими граффити, и подвалов, где хранится оружие; складывалось впечатление, что в городе нет ни мэрии, ни школ, ни лицеев, одни только буферные зоны, куда полиция боится совать нос. Как раз во время этого параноидального репортажа я с удивлением заметил быстро мелькнувший кадр: вполне нормальные детишки выходили из ворот хорошенького детского садика на вымытый тротуар, где их ждали вполне нормальные родители.
Шли часы, но эта вакханалия не кончалась.
Блицы фотоаппаратов. Коммюнике. Облеты города. Короткие сводки. Опросы населения. Первые реакции после взрыва.
Этот шквал новостей буквально выжег мне мозг, превратив его в пустую камеру, эхом повторяющую все, что ловил слух. Я уже верил в экранный пафосный репортаж, который становился чем дальше, тем убедительнее, подтвержденный той или иной газетой, пережеванный экспертами, санкционированный властями. Теперь я уже не рассуждал самостоятельно, а чувствовал лишь то, что позволяли мне чувствовать журналисты с их непререкаемым мнением.
– О господи, куда ни сунься, кругом опасно! – проворчала вязальщица.
– Лучше уж переехать отсюда подальше, – вздохнула одна из сестричек.
Репортаж перенесся к дому, где жил Хосин Бадави. Соседи утверждали, что парень всегда был спокойным, услужливым, вежливым. «Кто бы мог подумать… У нас здесь так тихо… Тут живут только приличные люди…» Показали мать; она выкрикнула сквозь слезы, что полиция ошиблась, обвинив ее сына: «Он был хороший мальчик! Очень хороший мальчик! Обожал всю нашу семью. Этого быть не может!»
Чей-то голос проворчал за моей спиной:
– Хороший… еще чего! Этого хорошего шесть раз выгоняли из школы, он и воровал, и с оружием баловался, и наркотой промышлял; в одиннадцать лет его уже загребла полиция, а с восемнадцати до двадцати двух его подвигов хватило на толстенное досье и несколько месяцев тюрьмы. Ну прямо ангелочек! Лично я, мадам Бадави, назвала бы его отпетым мерзавцем!
Обернувшись, я увидел следователя Пуатрено, прислонившуюся к стене.
«Такой милый мальчик!» – верещала, всхлипывая, мамаша.
Пуатрено злобно глядела на экран:
– Ну еще бы! Да она сама такая же преступница, как ее выродок… Эта мамаша во всем потакала своему сынку, а он никогда ее не слушался; боюсь, что мы с ней расходимся во взглядах на хорошее воспитание. Что она имеет в виду, называя его милым мальчиком? То, что он не лупил палкой родную мать?
При этих словах она повысила голос, и к ней обратились все лица. Смущенно кашлянув, она извинилась:
– Не обращайте внимания, это нервы… просто нервы…
Успокоенные зрители снова прилипли к экрану.
Она тронула меня за плечо:
– Я пришла поговорить с тобой, Огюстен. Может, вернемся в палату?
Кивнув, я встал, собираясь идти за ней.
– Погоди-ка, я возьму себе кока-колу. Ничего не ела с самого утра.
Она сунула евро в автомат, и тот с жутким грохотом выдал ей банку колы.
– Я смотрю, вы одна, а где же месье Мешен?
– Мешен? Ну нет, он, бедняжка…
Она сорвала язычок с банки и задумчиво продолжала:
– Этот парень, конечно, симпатяга – преданный, вежливый, умытый и привитый, но должна тебе сказать, что пороха он не выдумает.
И она закатила глаза к потолку, словно искала там более вдохновенные слова:
– А хуже всего, что для демонстрации всех своих блестящих качеств он нуждается в девяти часах сна, и никак не меньше.
Она отпила из банки и поморщилась:
– Фу, какая гадость, такую отраву следовало бы продавать в аптеке!
И жестом предложила мне пройти по коридору.
– У тебя есть подружка?
– Что-что?
– Я спрашиваю, у тебя подружка есть? Хотя я-то прекрасно знаю, что нет.
– Почему вы так думаете?
– Иначе она была бы здесь.
Мы подошли к моей палате.
– А жаль! Ты заведи себе подружку… Ну ладно, ладно, меня это не касается. Но все-таки признайся, тебе хотелось бы?
– Э-э-э… д-да…
– Ну так за чем же дело стало? Ты, конечно, страшненький, но не более, чем все остальные мужики.