Лис прочитал открытку, но лицо его оставалось бесстрастным, нипочем не скажешь, чтó он чувствует. Хитрован. Затем он выслушал сообщение об обстоятельствах находки и о том, как открытка попала в контору.
– Очень хорошо. Очень правильно! – похвалил руководитель. – И когда примерно это произошло?
Адвокат на секунду запнулся, быстро взглянул на друга. Лучше не врать, подумал он. Его же видели, взбудораженного, с открыткой в руке.
– Примерно полчаса назад, – ответил адвокат.
Человечек приподнял бровь.
– Так давно? – с некоторым удивлением произнес он.
– Мы обсуждали другие дела, – пояснил адвокат. – И не придали находке большого значения. А что, это важно?
– Все важно. Например, важно поймать молодчика, который подложил открытку. Но прошло уже полчаса, слишком поздно.
В каждом его слове сквозил легкий укор по поводу этого «слишком поздно».
– Я сожалею об этом опоздании, – звучно произнес актер Хартайзен. – Виноват. Собственные дела казались мне важнее этой… писанины!
– Мне надо было сообразить, – сказал адвокат.
Лис примирительно усмехнулся:
– Что ж, господа, опоздали значит опоздали. Во всяком случае, я рад, что таким образом мне выпало удовольствие лично познакомиться с господином Хартайзеном. Хайль Гитлер!
В ответ оба громко, энергично, вскочив на ноги:
– Хайль Гитлер!
Когда же дверь за ним закрылась, друзья посмотрели друг на друга.
– Слава богу, избавились от этой злосчастной открытки!
– И он ни в чем нас не заподозрил!
– Насчет открытки нет! А вот что мы колебались, отдавать ее или не отдавать, он наверняка понял.
– Думаешь, нас ждет продолжение?
– Да нет, вряд ли. В худшем случае безобидный допрос, где, когда и как ты нашел открытку. А в этом плане утаивать нечего.
– Знаешь, Эрвин, вообще-то я теперь с радостью на время уеду из города.
– Вот видишь!
– В этом городе становишься негодяем!
– Верно! Становишься! Еще как!
Лис между тем поехал в местную ячейку. Теперь открытка попала в руки коричневорубашечника, а тот сказал:
– Этим занимается только гестапо. И лучше съезди туда сам, Хайнц. Погоди, черкну тебе пару строк. А как эти господа?
– Они тут совершенно ни при чем! Конечно, политически благонадежными их не назовешь. Говорю тебе, оба взмокли как мыши, пока про открытку рассказывали.
– Хартайзен, говорят, в немилости у министра Геббельса, – задумчиво заметил коричневорубашечник.
– Тем не менее! – сказал Лис. – Он бы на такое нипочем не решился. Боится чересчур. Я назвал ему в глаза шесть фильмов, в которых он вообще не снимался, и восхищался его игрой. А он только кланялся да лучился благодарностью. А я прямо-таки чуял, как он потеет от страха.
– Все они боятся! – презрительно бросил коричневорубашечник. – Почему, собственно? Ведь им же легче: делай, как мы велим, и порядок.
– Просто люди никак не отвыкнут думать. По-прежнему воображают, что чем больше думают, тем дальше продвинутся.
– А нужно всего-навсего подчиняться. Думать будет фюрер. – Коричневорубашечник щелкнул пальцем по открытке. – А этот вот? Как насчет него, Хайнц?
– Ну что сказать? Вероятно, он и впрямь потерял сына…
– Да брось! Те, кто пишет такие вещи, всегда просто-напросто подстрекатели. Хотят чего-то для себя. Сыновья и вся Германия им по фигу. Небось какой-нибудь старый соци или коммунист…
– Вряд ли. Никогда в жизни не поверю. Они со своим фразерством расстаться не могут – «фашизм», «реакция», «солидарность», «пролетарий», но этих громких слов в открытке нет. Я, знаешь ли, за километр против ветра чую соци и коммунистов!
– А по-моему, все ж таки они! Замаскировались…
Однако господа из гестапо тоже не согласились с коричневорубашечником. Кстати, донесение Лиса там восприняли с веселым спокойствием. Уже и не такое видали, привыкли.
– Ну что ж, – сказали они. – Хорошо. Поглядим. Будьте добры, зайдите к комиссару Эшериху, мы известим его по телефону, этим делом займется он. Еще раз подробно расскажите ему, как вели себя эти двое. Разумеется, сейчас мы их трогать не станем, но в будущем такой материальчик может очень даже пригодиться, вы ведь понимаете?..
Комиссар Эшерих, высокий неряшливый человек с вислыми, песочного цвета усами, в светло-сером костюме, весь настолько бесцветный, что казался порождением конторской пыли, – комиссар Эшерих повертел открытку в руках.
– Что-то новенькое, – наконец сказал он. – В моей коллекции такого пока нет. Рука неловкая, мало что в жизни писала, всегда только работала.
– Капэгэшник?
[24] – спросил Лис.
Комиссар Эшерих фыркнул:
– Шутить изволите, сударь? Какой там капэгэшник! Знаете, будь у нас настоящая полиция и будь это дело стоящим, писака через двадцать четыре часа уже сидел бы за решеткой.
– И как бы вы это сделали?
– Да чего проще! Распорядился бы проверить по всему Берлину, у кого за последние две-три недели погиб сын, заметьте, единственный, потому что у автора был только один сын!
– Откуда вам это известно?
– А что тут сложного? В первом предложении, где говорится о себе, он об этом и сообщает. Во втором, касающемся других, он пишет о сыновьях. Ну а тех, кто будет таким образом выявлен в Берлине – их наверняка не так уж много, – я бы взял на заметку, и писака живенько угодил бы за решетку!
– Почему же вы этого не сделаете?
– Я же сказал, у нас не хватает людей, да и само дело того не стоит. Видите ли, есть две возможности. Либо он напишет еще две-три открытки, и ему надоест. Потому что стоит слишком большого труда или потому что риск слишком велик. В таком случае большого вреда он не нанесет и нам не придется много работать.
– По-вашему, все открытки попадут сюда?
– Не все, но большинство. Немецкий народ уже вполне благонадежен…
– Потому что все боятся?
– Нет, этого я не говорил. К примеру, я не думаю, что этот человек, – он щелкнул пальцем по открытке, – боится. Я думаю, здесь надо учитывать вторую возможность: этот человек продолжит писать. И пусть, ведь чем больше он пишет, тем больше себя выдает. Сейчас он сообщил о себе совсем немного, а именно что у него погиб сын. Но с каждой открыткой он проговорится чуть больше. Мне и делать-то особо ничего не нужно. Только посидеть, подождать, держа ухо востро, и – цап! – он у меня в руках! У нас в отделе для сотрудника главное – терпение. Иной раз проходит год, иной раз еще больше, но в конце концов мы всех ловим. Или почти всех.