— Ничего, — одобрил Третьяк. — Все перемелется, а мука останется, — и подмигнул.
И вновь Ивану возмутиться бы, ногой топнуть, а то и плетью перетянуть, чтоб в другой раз ведал, кому подмигивать удумал. Царевичу же, напротив, так тепло стало, таким далеким детством от этого повеяло, что он лишь улыбнулся в ответ и… сам подмигнул.
Потом всю обратную дорогу до Москвы он то и дело вспоминал, отчего же это подмигивание показалось ему таким знакомым? Где и когда ему такое говорили? От кого он это слышал? Память упрямо молчала, не желая помочь, и Иван злился, невпопад отвечая на вопросы окружающих, которые, видя, что с царевичем творится неладное, вскорости тоже отстали, не желая попадать ему под горячую руку, которая в гневе ох как тяжела.
Лишь когда вдали уже показалась Москва, Иван наконец-то вспомнил. Да ведь это же отец так говорил ему в детстве, когда успокаивал истошно ревевшего Ваньку, в очередной раз разбившего свой нос. Ну, точно, он. И про то, что перемелется, и про муку. А потом таинственным голосом произносил: «А знаешь, что у меня есть? Хошь, покажу?» И вновь подмигивал, но на этот раз с некой загадочностью, после чего разбитый нос сразу забывался, и малыш во все глаза смотрел на батюшку — чем-то он удивит, чем порадует.
Только в то время отец был совсем иной. Это уж потом, одновременно со смертью матери, он как-то резко переменился, никогда больше с ними не игрался, но зато вместо этого частенько поднимал на сыновей руку. Иван первое время все ждал, когда возвратится тот, добрый и ласковый, знающий ответы на все вопросы и никогда не жалевший для них своего времени. Ждал, да так и не дождался, смирившись с тем, что ныне у него совсем иной отец — ликом прежний, а вот душой… С такой переменой свыкаться не хотелось, но — пришлось. А куда деваться? Только отчего же сейчас-то все всколыхнулось?
«А вот интересно, — почему-то подумалось царевичу. — Если бы я вдруг разревелся в голос да в зипун к нему уткнулся, то чтобы этот конюх сделал? Народ бы стал созывать? — и с непонятной для самого себя уверенностью тут же ответил: — Да нет. Скорее всего, обнял бы, да так и стоял бы, по голове поглаживая, пока не успокоил. Как отец тогда в детстве».
И от этого ему стало так тоскливо, что хоть плачь или… ворочайся обратно в Рясск да беги прямиком на конюшню.
Конечно, он не сделал ни того, ни другого, лишь упрекнул себя за несусветные глупости, которые лезут в голову — не иначе как от длительного и слегка утомительного дорожного однообразия. Однако на южные рубежи после того случая все равно зачастил. Уж раз в год, но выезжал в те места непременно, а то и два. Истинную причину не высказывал даже в мыслях — стыдно. Вроде бы всегда по делам. Иной раз взбредало в голову, что надо проверить стены Пронска — поизносились. Другой раз беспокоился за Шацк, в третий — устремлялся в Тулу. Да мало ли где нужно побывать. Известное дело — без хозяйского догляда все рано или поздно ветшает. И все время выходило, что либо на пути туда, либо следуя по дороге обратно, уже возвращаясь в Москву, но приходилось заезжать в Рясск. А что делать, когда уже вечереет? Не ночевать же в чистом поле? То есть вроде бы и не нарочно, а получалось именно так.
Но и тут он действовал с умом, всякий раз нахваливая знатную охоту в местных лесах, которую ему радушно организовывали братья Ляпуновы. От такой близости с царевичем оба молодца теперь держали голову куда как высоко — не подходи. Они же, приметив, что Иван обязательно всякий раз охотно перекидывается словцом-другим с конюхом Третьяком, и сами в свою очередь стали держать того в чести.
Вопросом, отчего именно этот человек, далеко не ровесник, а немолодой, годившийся царевичу в отцы, так ему полюбился, они не задавались. Ради приличия спросили как-то раз у самого Третьяка, но тот лишь недоуменно развел руками, а вопрошать у самого царевича — дурных нет. Всем известно, что он не токмо ликом, но и нравом схож с государем. Как что не по нем — разбегайся все, а кто не успел — навряд ли останется цел и неизувечен. Буен во гневе Иван, ох и буен. Правда, здесь, в Рясске, он держится поспокойнее, но оно и хорошо. Сказано в народе: «Не буди лиха, пока оно тихо». Вот и не будем будить.
Ивану же хватало и таких краткосрочных свиданий с Третьяком. Разговоры велись скупые. Тот пару слов, этот столько же — вот и вся беседа. А уж когда он — вроде блажь нашла — брал конюха с собой на охоту, то тогда и вовсе отходил душой, с радостью ощущая, что и тому это общение ох как приятно. И вовсе не из-за суетного тщеславия — мол, с кем знаюсь, а по каким-то иным, гораздо более сокровенным причинам.
Но о них царевич отчего-то не вопрошал, равно как и о прошлой жизни Третьяка. Сам того не сознавая, он инстинктивно боялся получить ответы на свои догадки. Они и без того витали совсем рядышком — протяни руку да хватай, — но наследник престола страшился их да так сильно, что не только не протягивал руку, но даже испуганно шарахался в сторону, когда те подлетали слишком близко. Отчего? Нет уж, спросите-ка что-нибудь полегче. Может, оттого, что чувствовал — так будет лучше для всех. А может, еще почему-либо — кто ведает. Чужая душа — потемки.
И вел себя Иван в тех местах совсем иначе, нежели в столице. Ни крика от него не услыхать, ни побоев нерадивых холопов. И не сказать, что он их себе не позволял. Тогда получалось бы, что царевич сдерживался, а ему просто не хотелось ни орать, ни наказывать. Точно так же он вел себя и по отношению с иными прочими.
Как-то раз Иван заплутал в лесу и набрел на крохотный починок в одну избу. Хозяев в ней в ту пору не было — одна лишь девка. Видать, оставили присмотреть за хозяйством, ведая, что в эту пору поздней осени никто из беспокойных соседей набег учинять не станет. Ох и хороша была та девка. Пускай не набеленная, не нарумяненная, в простеньком сарафанчике да в лаптях — ан все равно смотрелась куда как краше чопорных москвичек.
В иное время, еще до встречи с Третьяком, он бы поступил просто, как учил его царь-батюшка и как он сам не раз проделывал — завалил бы на лавку, задрал сарафан на голову и поимел со всем своим усердием. Плачет она, сопротивляется, вырывается — наплевать. А тут… Он и сам от себя не ожидал такого обилия ласковых слов, каких успел ей наговорить. И ведь не улещал — от души произносил. И в остальном тоже все получилось мирно и по обоюдному согласию.
Возвращался Иван в Москву всякий раз бодрый, посвежевший, словно был прежде чумазый, в какой-то коросте, да вот набрел на малый родничок, лицо омыл, сам всласть напился — хорошо. Он и царю после этого старался дерзить поменьше, относясь поснисходительнее. Правда, на сближение тоже не шел, а, напротив, отдалялся. Даже пытошную посещал пореже, да и истошные вопли государевых изменщиков тоже не так ласкали слух, как прежде.
Да и занятия себе подбирал тоже необычные. Например, одно из его возвращений оттуда совпало с предоставлением игумена Сийского монастыря Питирима жития преподобного Антония Сийского. Тезка преподобного, митрополит Антоний уже уложил вместе с собором праздновать этому чудотворцу, но само житие было составлено не ахти как — язык корявый, слог — неторжественный, описание деяний и чудес не впечатляет.