— Значит, личное мужество не играло там большой роли, — заметил Мишель.
— Мужество стало приложением к пушкам, — ответил, смеясь, дядя. — Сражались машины, а не люди; отсюда дело и пошло к прекращению войн, становившихся смешными. Я еще могу понять, когда сражались врукопашную, когда убивали врага собственными руками…
— Какой вы кровожадный, месье Югенен, — проронила молодая девушка.
— Нет, мое дорогое дитя, я разумей, в той мере, в какой здесь вообще можно говорить о разуме: в войне тогда был свой смысл. Но с тех пор, как дальнобойность пушек достигла восьми тысяч метров, а 36-дюймовое ядро на дальности в сто метров стало пробивать тридцать четыре стоящих бок о бок лошади и шестьдесят восемь человек — согласитесь, личное мужество стало ненужной роскошью.
— И правда, — подхватил Мишель, — машины убили отвагу, а солдаты стали машинистами.
Пока продолжалась эта археологическая дискуссия о войнах прошлого, наши четверо визитеров прогуливались посреди чудес, которые открывались взгляду в торговых доках. Вокруг расстилался целый город сплошных кабаков, где сошедшие на берег моряки разыгрывали из себя набобов и закатывали лихие пьянки. Отовсюду доносились их хриплые песни и по-морскому соленые ругательства. Эти дерзкие молодчики чувствовали себя как дома в торговом порту, раскинувшемся прямо на равнине Гренели, они считали, что вправе орать в свое удовольствие. То был особый народец, не смешивавшийся с населением прочих пригородов и мало симпатичный. Представьте себе Гавр, отделенный от Парижа лишь течением Сены…
Торговые доки соединялись между собой разводными мостами, в определенные часы приводившимися в движение с помощью машин на сжатом воздухе Компании Катакомб. Воду совсем скрывали корпуса судов. Большинство из них было снабжено моторами, работавшими на ларах углекислоты, тут не нашлось бы ни одного трехмачтовика, ни одного брига, ни одной шхуны, ни одного люгера, ни одного рыбачьего баркаса, который не имел бы винта. Паруса канули в прошлое, ветер вышел из моды, в нем больше не нуждались, и преданный забвению старик Эол стыдливо прятался в своем мешке.
Понятно, насколько каналы, прорытые через Суэцкий и Панамский перешейки, способствовали расцвету дальнего плавания. Морские перевозки, освобожденные от пут монополии и ярма министерских согласований, достигли огромного размаха, множилось число судов всевозможных типов и моделей. Какое замечательное зрелище являли лайнеры всех размеров и национальностей, многоцветье их развивающихся на ветру флагов! Просторные причалы, гигантские склады ломились от товаров, их грузили с помощью самых хитроумных машин: одни формировали тюки, другие взвешивали, третьи наклеивали этикетки, четвертые грузили на борт. Суда, влекомые локомотивами, скользили вдоль гранитных стен. Кругом вздымались горы, сложенные из кип шерсти и хлопка, мешков сахара и кофе, ящиков чая, всего, что производилось на пяти континентах. В воздухе царил тот пи на что не похожий запах, который можно назвать ароматом торговли. Красочные объявления сообщали об отплытии кораблей в любые точки света, и все наречия мира звучали в этом Гренельском порту, самом оживленном на планете.
Панорама порта, если смотреть на него с высот Аркейя или Медона, поистине вызывала восхищение. Взгляд терялся в лесу мачт, ярко разукрашенных в праздничные дни: при входе в порт возвышалась башня приливной сигнализации, а в глубине на высоту пятисот футов вонзался в небо электрический маяк, практически бесполезный, зато бывший самым высоким сооружением в мире; его огни виднелись на расстоянии сорока лье, их можно было заметить и с башен Pyaнского собора.
Весь этот ансамбль вызывал восторг.
— Действительно, красота, — сказал дядюшка Югенен.
— Пулькрное
[59]
зрелище, — отозвался старый преподаватель.
— Пусть у нас нет ни моря, ни морского ветра, — продолжил г-н Югенен, — зато у нас есть корабли, и вода их несет, а ветер толкает.
Но где толпа действительно нажимала, где столпотворение было трудно преодолимым, так это на причалах самого большого дока, который едва вмещал громадину только что прибывшего «Левиафана IV». «Грейт Истерн» прошлого века не сгодился бы ему и в шлюпки. «Левиафан» прибыл из Нью-Йорка, и американцы могли похвастаться, что превзошли англичан: корабль нес тридцать мачт и пятнадцать труб; его машина развивала тридцать тысяч лошадиных сил, из них двадцать тысяч приводили в движение колеса, и десять тысяч — винт. Проложенная вдоль палуб железная дорога позволяла быстро перемещаться по кораблю. Между мачтами восторженному взору открывались скверы, засаженные высокими деревьями, под их сенью прятались кустарники, газоны и цветники. Щеголи могли скакать верхом по извилистым аллеям. Этот плавучий парк вырос на десяти футах плодородной почвы, уложенной на верхней палубе. Корабль выглядел целым миром, он побивал самые удивительные рекорды: от Нью-Йорка до Саутгемптона он доплывал за три дня. Он был в двести футов шириной, а о длине можно было судить по следующему факту: когда «Левиафан IV» пришвартовывался носом к причалу, пассажирам с кормы приходилось преодолеть еще четверть лье, чтобы добраться до твердой земли.
— Скоро, — заметил г-н Югенен, прогуливаясь под дубами, рябинами и акациями верхней палубы, — сумеют взаправду построить фантастический корабль голландских легенд, чей бушприт уже утыкался в остров Маврикий, когда корма еще оставалась на Брестском рейде.
Восхищались ли этой гигантской машиной Мишель и Люси, подобно всей окружавшей их ошеломленной толпе? Я не знаю, они прогуливались, тихо разговаривая или же храня проникновенное молчание, не отрывая глаз друг от друга.
Молодые люди вернулись в жилище дядюшки Югенена, так и не приметив ни одного из чудес Гренельского порта!
Глава XII
Где рассказывается, что Кенсоннас думал о женщинах
Ночь Мишель провел в сладостной бессоннице. К чему спать? Бодрствуя, грезить приятнее — чем молодой человек и занимался прилежно до утренней зари; его мысли складывались в строки самой совершенной, самой возвышенной поэзии.
Наутро Мишель спустился в контору, быстро взобрался на свою верхотуру. Кенсоннас ждал его. Мишель пожал, вернее крепко обхватил руку друга. Он был, однако, неразговорчив, сразу принялся за диктовку голосом, полным жара.
Кенсоннас с удивлением наблюдал за юношей, а тот избегал взгляда приятеля.
— Тут что-то не так, — подумал пианист, — как странно он выглядит! Похож на человека, перегревшегося где-нибудь в жарких странах.
Так прошел день, один диктовал, другой писал, и оба исподволь поглядывали друг на друга. Прошел второй день, а друзья так и не обменялись ни словом.
— Здесь пахнет любовью, — сказал себе пианист. — Пусть чувство вызреет, тогда он заговорит.
На третий день Мишель вдруг прервал Кенсоннаса в момент, когда тот выводил великолепную заглавную букву.