Комната была маленькая и очень уютная. Кровать, кресло, торшер с набором пластинок. Старый проигрыватель с колонками на стенах. Гобелен. Вроде бы тоже старый, ручной еще работы. В углу чучело медведя в монокле, никогда чучела не видел. В другом углу комод.
Комната Лары. Это я опознал по учебнику литературы и недорогим кроссовкам под кроватью. А на комоде флакон с цветочными духами. Странно, я не замечал, что Лара душится, то есть пользуется духами. Цветочные духи – это очень трогательно. Что может быть в мире беззащитнее, чем флакон цветочных духов? Я уже было хотел их занюхать, но занюхивать было некогда, я пересек комнату, легко открыл дверь.
Второй этаж был малюсенький – крошечная галерея и еще две двери, всего три. Вниз вела лестница, такая же узкая, как и галерея. Над лесенкой висели разные припасы, лук трех видов, чеснок двух видов и какие-то сушеные корнеплоды, то ли хрен, то ли петрушка. По ступеням возле стены стояли лопаты, швабры, старинные напольные часы в количестве трех экземпляров, одни из красного дерева, остальные из черного. От сельхозвеликолепия исходил ядреный аромат, так что я даже не слышал запаха газа.
Я быстро спустился по лесенке в гостиную. Гостиная симпатичная, большую часть занимали две вещи: поцарапанный белый рояль и здоровущий кожаный диван в имперском стиле, вывезенный явно из какого-нибудь энкэвэдэвского особняка. На подлокотнике хрустальная вазочка с маслинами – оригинально. Я не удержался, подошел и попробовал.
У Панченко был вкус. Отличный вкус – маслины были самые настоящие, без всяких глютоматных изысков. Интересно, где она такие доставала? Я не удержался еще раз, съел пять штук.
Рядом с диваном стояла конторка с печатной машинкой, а возле нее бумаги. Взял верхнюю страничку – это был рассказ. Там было сверху написано «рассказ». Не люблю вообще-то рассказы, тупой жанр, только начинает нравиться, как все заканчивается, а продолжения к рассказам мало кто пишет. Но этот рассказ я с чего-то стал читать. Наверное, потому, что раньше я никогда не видел рассказов в живом виде, ранее видимые мной рассказы были либо в книжках, либо в журналах.
Рассказ назывался «Земля».
Я прочитал немного, потом перебрался на диван и дочитал уже там.
«Земля. Рассказ.
Муха лег в листья и свернул хвост, Щапов легонько пихнул пса ботинком.
– Пусто, – сказал Зыков. – Пусто. Не пойдет.
– А? – Щапов потревожил собачье брюхо еще, но Муха даже не зарычал.
– Пусто, говорю. Дальше не пойдет. – Зыков присел рядом с собакой и прижал ладони к земле, разворошил прелый мусор.
– Почему?
– Чует.
– Чего чует?
– А ты пощупай.
Щапов протер ладони и тоже приложил к земле и сразу отдернул.
– Что это?! Теплая?
– Да... – Зыков достал портсигар. – Муха, иди домой! Домой, я сказал!
Овчарка ушла. Она немного постояла, будто бы думала, а потом ушла.
– Надо до солнца вернуться, – сказал Зыков. – А то спохватятся, стрелять еще начнут.
– На. – Зыков сунул портсигар Щапову. – Кури, а то плохо потом станет, не дойдешь. Кури, кури, надо накуриться сильнее.
– Зачем? – Щапов взял папиросу.
– Вонь.
– И так вонь.
Щапов повернулся в сторону поля, но так, чтобы за спиной был Зыков, на всякий случай. Поле, огромное, от края до края, было почти неразличимо, оно угадывалось, ощущалось в зыбких июльских сумерках, вяло шевелилось, пульсируя эхом победы, поле скрежетало, позвякивало, хрустело, через туман пробивались жирные солярные столбы догоравших танков.
– Много человеков осталось, – сказал Зыков. – Вся седьмая армия закопалась. Почти... И тех тоже много. Тысяч всего, наверное, триста...
– Я к вони этой привык. – Щапов затянулся. – Ничего не чувствую. Сначала меня все тошнило, тошнило, есть даже не мог, а потом привык. Ничего не чую. Я однажды, еще раньше, до войны, в колбасную попал, так чуть в обморок не упал от запаха, а теперь ничего не чую...
– Почуешь, – перебил Зыков. – Это нельзя не почуять. Кури, сейчас уже пойдем, скоро холодно станет, а лес в низине. Штыки взял?
Щапов предъявил два егерских немецких клинка.
– Угу. – Зыков взял один штык себе. – Хорошо.
– А как мы без Мухела-то? – спросил Щапов. – Там, наверное, все бомбами нашпиговано? И мины...
– Они не взорвутся, – серьезно сказал Зыков.
Щапов хотел спросить почему, но не стал спрашивать. Они докурили и спустились к лесу.
– Тихо совсем, – прошептал Щапов. – Давно тишины не слышал...
– Это кажется тебе, что тишина, – ответил Зыков. – Вот постой.
Они остановились и прислушались. На западе, далеко-далеко-далеко, тяжело и глухо гудело, фронт ушел.
– Далеко...
– Далеко. Там должен быть ручей, овраг и ручей. Там. – Зыков указал штыком в чащу.
Они пошли в сторону канонады и остановились уже над узким ручьем. Щапов схватился за глаза.
– Что это? – Щапов принялся тереть лицо. – Глаза...
– Я тебе говорил курить, – Зыков ругнулся. – Не три харю-то, так только хуже будет, потерпи немного. Потерпи, говорю, привыкнешь скоро!
– Ну и запах! – Щапов перестал тереть лицо. – Не могу...
– Дыши глубже, ртом, привыкнешь постепенно, я знаю.
– Ты раньше врачом ведь был? – Щапов несколько раз глубоко вдохнул. – Да?
Зыков не ответил и стал спускаться в овраг, Щапов за ним.
Овраг был неглубоким, но спускались они долго, потому что Зыков осторожничал и не спешил, проверяя каждый раз сапогом, куда ступить.
– Зачем мы сюда лезем? Зачем? Тут вонь еще хуже...
– Тихо! – зашипел Зыков. – Тихо!
– Нам что, на ту сторону?
– Да.
Зыков остановился на берегу.
– Сейчас сблевану, – сказал Щапов. – Почему вода черная, а?
– Терпи. Надо выбрать место поуже. Надо вниз по течению.
– Зыков! – Щапов замер. – Зыков! Какое течение? Вода не течет! Она не течет! Зыков!
– Заткнись.
– Почему она не течет?!
– Она свернулась, – сказал Зыков.
Они шагали на запад по берегу, Зыков впереди, Щапов за ним.
– «И воды стали черными и остановились совсем...» Это случается очень редко, – говорил Зыков. – Только в дни самых страшных сражений. Тогда реки текут красным, а ручьи останавливаются вовсе. Осторожно, не ступи туда! В такие дни много бывает странного и многое происходит по-другому, сама война сходит на землю, Марс особенно ярок. И с землей тоже нелады. Но много думать об этом нельзя. Знаешь, когда я работал, у меня был один человек, безрукий...