Первый сюрприз преподнесла ему «Юность». Есенина не пустили в кабинет Катаева. Две упитанные дамы и юноша спортивного телосложения стеной встали возле двери и приказали не повышать голоса. Но случаю было угодно свести старых знакомых, Катаева вызвали к министру культуры, и он выскочил из кабинета. Есенин был уже на пороге, но оглянулся. Катаев побледнел и даже назад отшагнул. А Есенин сгоряча не понял. «Привет, – говорит, – Валя, рад, что ты услышал меня, а то эти церберы слишком усердно служат литературе».
Катаев на цыпочки приподнялся, чтобы еще с большего высока на Есенина посмотреть, и спрашивает у своих с деланым недоумением: «А это кто еще такой?»
Церберы молчат. Есенин ответил за них – по старой привычке врезал ему в лицо и вышел, хлопнув дверью.
Катаев на эту оплеху потом ему ответил в письменном виде, в мемуарах.
Жизнь начал новую, но старые привычки быстро возвратились: если обидели, значит, надо выпить, а если выпил, значит, надо тащиться по редакциям. Выпил и отправился в «Новый мир». Но Бог его берег. Не хотел, чтобы в один день все напасти обрушились на забубенную голову. «Новый мир» Есенин искал полдня и не смог найти. Пошел в «Красную новь», а ту, оказывается, давно закрыли.
Попытка вернуться в литературу через парадное не состоялась, и он решил воспользоваться служебным входом, в конце концов, Есенин имел на это некоторые права. Взял водки и поехал домой к Сергею Городецкому. Прислуга в доме отсутствовала, двери открыл сам мэтр. Он был пьян. Увидел Есенина и прослезился: «Сереженька, золотой ты мой, как долго я тебя ждал. Выпить, надеюсь, не забыл прихватить?»
Есенин тоже слезы смаргивает – наконец-то встретил поэта, который сразу его узнал и обрадовался ему.
Закуски в доме Городецкого не нашлось, но разве может отсутствие банальной пищи омрачить радость встречи двух поэтов. Сели за хроменький столик и наполнили стаканы.
«Когда мне грустно, – говорит Городецкий, – я всегда вспоминаю твои строчки: «Не жалею, не зову, не плачу, все пройдет, как с белых яблонь дым».
«А я до смерти не забуду твои: «Никакой не знал услады: только бабочки да гады, мухой сердцу угоди», – отвечает ему Есенин. – А до второй смерти буду помнить, что именно ты поддержал меня не только в начале пути, но и теперь, когда никто не хочет меня узнавать».
При встрече Городецкий еле держался на ногах, а сели – и ничего, совсем как трезвый стал. Первую бутылку выпили, вторую – начали.
«Дела в поэзии неважные, – жалуется Городецкий, – теснят старую гвардию. В кои-то веки дали хорошему поэту Нобелевскую премию и тут же отобрали, к Пастернаку в гости не ходи – и ему не поможешь, и себе навредишь. Забывают нас, Сереженька, забывают».
Выпил Городецкий еще стакан, всплакнул об ушедшей славе и заснул за столом. Есенин домой не поехал. Метро уже закрыто было, а таксиста в наш район никакими калачами не заманишь. Прилег на диванчике, а утром проснулся от крика.
«Ты кто такой и как здесь оказался?» – Городецкий ярится.
А Есенин смеется, думает, что разыгрывают его. Но на всякий случай напоминает, как мило сидели они ночью и цитировали друг друга.
«Вон отсюда, проходимец. Есенин умер давно!» – шипит Городецкий и для пущей убедительности молоток в руки берет.
Пьяный целоваться от радости лез, а трезвый узнавать не хочет. Или боится узнавать? А Есенину каково? Смотреть на перепуганного Городецкого жалко. Да и над собой рыдать хочется. Звезденко похоронили вместо него, а ему оставляют роль Звезденко. И объяснять, кто есть кто, бесполезно.
Через неделю случайно встретились на улице Воровского, и Городецкий снова не узнал его. А Есенин пьяненький был, разобиделся, на критику потянуло: читал, мол, твою последнюю книженцию, дерьмовые стишата стряпаешь, Митрофаныч, сам себя позоришь, зря чернила переводишь и землю топчешь зря, нельзя поэту так долго задерживаться, надо было еще на Гражданской от сифилиса умереть или на худой конец от бандитской пули, таким бы знаменитым был, может, даже и памятник где-нибудь стоял. Городецкий побледнел и зонтиком на него замахнулся. Прохожие милицию начали звать. Встреча едва не закончилась вытрезвителем. Потом Есенин, как обычно, переживал, что напрасно обидел пожилого человека, хотя и говорил сущую правду – блестящего поэта Сергея Городецкого давно не существовало, а старик, носящий его имя, только тем и занимался, что развенчивал свою былую славу.
Заставить себя ходить по редакциям он уже не мог. И Есениным перестал называться. Придумал себе псевдоним – Мещерский. Новые стихи запаковал в конверты и, как в юные годы, разослал во все журналы. Обратным адресом моим воспользовался. Я ему и стихи на машинке через два интервала перепечатала. Стихов было очень много, на два дополнительных тома к изданному собранию сочинений хватило бы с избытком. Но он не Маяковский, чтобы стихи на километры или килограммы измерять. К его лирике даже понятие «качество» неприменимо. Одним словом – изумительнейшие стихи. Печатаю и слезы сдержать не могу. Села ошибки после себя выправить и снова плачу. Три стихотворения даже перепечатывать пришлось.
Такая глубина, такая пронзительность…
Отнесла конверты на почту, и стали ждать.
Первый ответ пришел через два месяца из «Огонька». Потом – из «Дружбы народов». Дальше не помню в каком порядке, но ответы были одинаковые, словно писал их один и тот же человек, если эту канцелярскую крысу можно назвать человеком. Нигде ничего не поняли, не вчитались, не прониклись. И снова я плакала, но если от слез, вызванных стихами великого поэта, кожа на лице приобретала детскую бархатистость, новые слезы обжигали злее кислоты, а каково было душе? Ну ладно я – советская женщина может вынести любые оскорбления и удары, но Есенин – тончайшая и ранимейшая натура. Не знаю, что бы с ним было, если бы я половину этих писем не сжигала. Журналы выставили перед нами железобетонные стены с дрессированными псами в каждой амбразуре. Отнесла рукопись в издательство. Через три месяца получили рецензию. В чем только его не обвиняли, у меня сил нет повторить эти слова, но одну формулировочку все-таки процитирую: «поэт Мещерский активно проповедует потребительское отношение к женщине». Верные наследники Бухарина чуть ли не слово в слово повторяли его злые заметки. Озлобленная бездарность монотонна, как таежный гнус. Я пошла в магазин и купила книжечку этого рецензента. «Луна – целина… ГРЭС – прогресс… Фидель Кастро – лекарство» – даже Маяковский лучше писал. Но Есенину от этого не легче. У него ни прогресса, ни революционеров. Он еще в ранних стихах сказал о них самое главное в поэме о Ленине, который не был для него иконой: «Еще суровей и угрюмей они творят его дела».
Из второго издательства облаяли еще злее. Круговая оборона. Если ты не член Союза писателей, все печатные органы для тебя закрыты. А чтобы стать членом, надо издать две книги. Словно после тюрьмы: на работу не берут потому, что нет прописки, а не прописывают потому, что не работаешь. Это теперь – накопил денежек и печатай любую графоманию. Желание, в общем-то, понятное. Каждому хочется увидеть свои творения изданными. Но советский графоман после долгих лет унижений удовлетвориться этим уже не может. Ему обязательно надо и узаконить свои отношения с музой. Как бабе штамп о замужестве в паспорт поставить, так и ему – членский билет получить.