Но девочкам запомнилось, как Сонин папа, однажды говоря тост про искусство, которое еще должно осмыслить, переварить в художественные образы то ужасное и героическое время, вдруг закашлялся, подавился слезами:
– Это невозможно переварить, забыть, никакой образ не способен приблизиться. За Победу! – просипел он сорвавшимся голосом.
Тетя Настя не ездила с ними на Морской. То есть когда-то давно, когда они были еще маленькими, смутно помнили, что ездила. Запомнилось, потому что у сидевшей за столом тети Насти лицо было непривычное: без игривой доброй улыбки, некрасивое, дряблое, беспомощное и дрожащее, как будто ей плакать хочется, но нельзя. Когда возвращались домой, шли к трамвайной остановке, Бама сказала тете Насте:
– Не езди больше на Морской. Нечего сердце рвать, когда у людей праздник.
«Сердце рвать» – на них произвело впечатление, потом ночью обсуждали, как сильно у тети Насти порвалось сердце и скоро ли срастется. Позже они узнали, что Девятого мая тетя Настя с Илюшей и дядей Митей ездят на Пискаревское кладбище – гигантскую могилу безымянных жертв Блокады. Никаких особых ритуалов, рассказывал Илюша, никаких слов, воспоминаний, слез, долгих хождений. У мамы в руках две гвоздики. Молча положит их, несколько минут постоят – и обратно домой.
Дедушка Саша Девятого мая, по выражению Бамы, «брал лишнего на грудь», то есть выпивал сверх меры. Когда такое изредка случалось в иные дни, дедушка становился сверхдобреньким, веселым и слегка нелепым. В День Победы, напротив, в нем клокотало, рвалось наружу передуманное, глубоко спрятанное, выстраданное. Он говорил за праздничным столом и бил кулаком так, что подпрыгивали тарелки. Его речи касались мировой политики и, по большому счету, были далеки от сознания слушателей. Вопросами, которыми задавался дедушка, никто из бывших соседей не интересовался и уж тем более не мог на них ответить.
– Взять в осаду город и умертвить полтора миллиона человек! И не говорите мне про шестьсот-восемьсот тысяч! – Удар по столу, женщины хватаются за бутылки, чтобы те не упали. – В первые месяцы войны в Ленинград хлынули тысячи беженцев, по самым скромным подсчетам – до трехсот тысяч. Женщины, дети, старики, без прописки, без работы, без карточек. Они от голода погибли первыми. Далее. Почему мы не считаем тех, кто умер от дистрофии, когда началась эвакуация по Дороге жизни? Эшелонами вывозили блокадников едва живых, а с поездов на станциях выносили трупы. Тысячи трупов! Вагоны мертвецов! Люди, которые выносили, с ума сходили. Мальчишек и девчонок из ремесленных училищ перестали привлекать, потому что они зверели, бежали записываться в добровольцы, а когда им давали отлуп, сбегали на фронт. Сопливые голодные подростки понимали, что это – сознательное истребление народа, хоть и не знали слова геноцид. А Организация Объединенных Наций не понимает? А мировая общественность не понимает? Истребление турками армян в 1915 году – геноцид. Еврейский холокост – геноцид. А погибшие от голода в Ленинграде – это не геноцид? Нет такого определения в мировой политике про Блокаду Ленинграда. А должно быть! – Новый удар кулаком по столу. – Обязано быть! Мировая историческая память – это вам не фунт изюма. Это зарубка на черепе последующих поколений. У них в учебниках, – тыкал дедушка пальцем во внучек и других детей, сидящих за столом, – должно быть четко и ясно, черным по белому написано: «Ленинградская блокада – акт фашистского геноцида». Я вам со всей ответственностью говорю: осенью сорок первого года немцы могли прорваться в город, серьезные бои шли только под Синявином. Я разговаривал тогда с военными. Почему фашисты не взяли город? Почему так долго длилась блокада? Ответ очевиден. Гитлер понимал, что вести бои в огромном городе – завязнуть. Окружить его кольцом блокады – как создать гигантский концлагерь, где заключенные дохнут сами собой, без печей крематориев. Это геноцид в чистом виде. Гитлер не отдавал приказа взять Ленинград. Помяните мое слово. Возможно, когда-нибудь немцы откроют все архивы и вы убедитесь. Это очевидно. Доказывать очевидное надо только в математике. Логика войны по прошествии времени проста.
– Но мы же их потом погнали, – подал голос кто-то из мужчин.
Бама уже давно тихонько подергивала дедушку за полу пиджака: не надо нервничать, как бы опять давление не подскочило.
Дедушка Саша помотал головой, нервно рассмеялся, как человек, который в детском саду вздумал рассказывать о квадратных уравнениях.
– Еще и как погнали, – согласился он. – Союзнички, американцы с англичанами, не ожидали. Да что там! Никто в мире не ожидал, что мы раскачаемся, запряжем и так фашистов погоним – пятки засверкают, искры посыплются, костями своими нашу поруганную землю удобрят. Другое дело, что, затормозив, свою выгоду победителей снять мы не сумели. Но это родовое пятно всех русских воинских побед, начиная с захвата Константинополя Вещим Олегом. Брали Париж, трижды Берлин… Марфа, что ты меня дергаешь! Дай договорить! На чем я остановился? Бывшие союзнички и весь капиталистический мир нас испугались и вынудили, вместо того чтобы улучшать жизненный уровень советского народа, тратиться на вооружение… Марфа?
– В сторону вас сносит, Александр Павлович. Пора уж тост сказать. За что выпьем?
Дедушка встал. Он был хмелен и слегка шатался. Но начальственный взгляд, которым обвел присутствующих, приструнил тех, кто позволял себе междусобойные разговоры во время его предыдущих речей.
– Мы выпьем за память. Не мою, Марфы, наших детей и даже не за память присутствующих здесь наших внучек и прочей детворы. Если вот их внуки, – дедушка, как уже было, указательным пальцем, как стволом пистолета, в каждого ребенка тыкнул, – если их внуки забудут про Блокаду, то пусть будут прокляты!
Повисло молчание.
– Тогда не чокаясь? – робко спросила какая-то женщина.
– Ой! Уж выпьем! – Бама рывком дернула мужа за руку, и он рухнул на стул. – Выпьем, чтоб помнили честные, а бесчестных Бог рассудит!
Дедушка Саша часто высказывал крамольные мысли, идущие вразрез с внутренней и внешней политикой СССР и линией партии.
– Вы удачно прятали свои воззрения в тридцатые годы, – качал головой дядя Митя, – вас бы посадили лет на двадцать.
– Хочешь сказать, что я тогда трусил, а на старости лет осмелел? Вот и соглашусь! Жить хотелось, а теперь уж мало осталось. Вы меня слушайте, слушайте! Вы такого в газетах не прочитаете, да и не на всякой кухне, где интеллигенция шепчется, услышите.
– Наш домашний диссидент, – ухмылялся дядя Степа.
– Э-э-э, нет! – водил в воздухе указательным пальцем дедушка. – Диссиденты советские как течные сучки: смотрят вожделенно на Запад и задницами крутят. Хвосты подняли и готовы…
– Александр Павлович! – не выдерживала Бама. – Тут дети.
– Если б не дети, я выразился бы конкретнее.
Дедушка говорил, что развал сельского хозяйства как начался в семнадцатом году, так до сих пор продолжается. Страна теряет продовольственную безопасность. Огромная страна с плодородными почвами! До революции русского зерна боялись, мы могли пол земного шара завалить своим дешевым хлебом, а теперь его покупаем на валюту.