Таковы нравы, таковы парадоксальные плоды активной псевдокомпетенции, именуемой по-русски воинствующим невежеством.
Одному литератору, который высказал ошибочные суждения о персонаже моего романа, я посоветовал еще раз обратиться к тексту. Спустя какое-то время он позвонил и говорит: «Извините, я действительно в первый раз прочел недостаточно внимательно».
Как все просто! Прочесть роман по диагонали и высказать в газете, выходящей многомиллионным тиражом, ошибочные, необоснованные суждения, потом прочесть роман внимательно, позвонить автору и извиниться.
Когда у другого литератора я поинтересовался, на чем основано его заявление, что все документы в романе «сфальсифицированы», он не моргнув и глазом сообщил: «Я человек невоенный, и мне трудно судить об этих документах. Но так сказала Лариса Теодоровна...»
Дело тут не в том, что Лариса Теодоровна человек не менее невоенный и подобных документов даже во сне никогда не видела. Самое удивительное и нелепое, что источником информации о документах в романе «В августе сорок четвертого...», как правило, оказывались: «сказал» или «сказала», источником «компетенции» людей, безапелляционно высказывавшихся о весьма специфичных документах романа, как правило, оказывалось пресловутое «казала — мазала».
Вездесущее «казала — мазала» явилось основанием и для «компетенции» критика И. Золотусского, который о документах в моем романе написал, что любуется «умением автора так виртуозно имитировать подлинное»*. Как может критик рассуждать, виртуозна или невиртуозна имитация того, о чем он не имеет представления?.. Он пишет далее, что роман мой «есть ода технике поимки диверсантов, ода, сделанная на высшем профессиональном уровне». Но в романе нет ни одного диверсанта, содержанием его является утечка информации на одном из фронтов, в книге ловят шпионов, а у шпионов и диверсантов совершенно разные функции, разное назначение, разная деятельность и ловят их по-разному. Как же критик, столь невежественный в элементарно-азбучных вещах, может утверждать, что роман сделан на «высшем профессиональном уровне»?
Каждая без исключения фраза, посвященная И. Золотусским моему роману, свидетельствует о его полной некомпетентности не только в вопросах Отечественной войны, но и вообще в военных вопросах, что ничуть не мешает ему утверждать, что в романе «есть знание войны» и «тяжкий личный опыт автора несомненно присутствует». Как может критик, не знающий войны, определить, есть в книге знание войны или его нет?.. Что известно И. Золотусскому о моем личном «тяжком» или нетяжком опыте?.. Знакомясь с подобным безответственным сочинительством людей вполне совершеннолетних, я всякий раз думаю, какой патологической самоуверенностью и какой огромной верой в свою непогрешимость и полную безнаказанность надо обладать, чтобы публично безапелляционно высказываться о том, о чем не имеешь и малейшего представления.
Не надо делать из меня «виртуоза», «мастера» имитации, как утверждает И. Золотусский, или стилизации, как определяете Вы, Эмиль Владимирович, — в документах романа нет ни одной сочи* «Литературное обозрение», 1978, № 2. — Сноска редакции. ненной мною фразы или даже слова (за исключением элементов привязки) и нет ни одного придуманного мною термина или детали.
Суть дела здесь даже не в том, имитация это или не имитация, стилизация это или не стилизация, парадоксальная суть происходящего в том, что литературные критики публично и, повторяю, безапелляционно высказываются в данном случае о том, что находится за пределами их компетенции и понимания.
Сообщаю Вам также, что неточность в документе (если бы она и была) не может служить основанием для заключения о его «выдуманности». Работая в военных архивах, я даже не десятки, а сотни раз встречался с удивительнейшими неточностями и накладками. Своими глазами я видел, например, книгу погребения стрелкового полка, где датой гибели сорока семи военнослужащих указано... 31 февраля 1942 года. Но это подлинный документ, и, отвечая сыну одного из сорока семи, сотрудники архива указали датой гибели его отца 31 февраля 1942 года, в скобках оговорив: «Так в документе». Неточности и накладки встречаются не только в документах полков и дивизий, но даже в документах корпусов и армий, и в этом нет ничего удивительного: документы эти писались в боевой, экстремальной, как теперь принято говорить, обстановке, они исполнялись людьми, которые иногда неделями, а то и месяцами спали по 3-4 часа в сутки.
Единственно же, что сочинено мною в документах романа, — это восклицательный знак после литеров, указывающих степень срочности («Срочно!», «Весьма срочно!», «Чрезвычайно срочно!»). После этих литеров в войну восклицательные знаки не ставились, я знал это, но для выразительности счел необходимым их поставить. Я убежден, что как автор художественного произведения имею право на подобный вымысел. Замечу, что документалисты позволяют себе большее. Я у пяти, например, авторов встречал упоминание о грифе «Хранить вечно!», якобы имевшемся на делах, которые они держали в руках; вышли даже книги, для которых этот гриф взят как название. Однако в советских военных архивах такого грифа никогда не было и нет, а есть несравненно менее красивый и менее эффектный, но вполне реальный гриф «Хранить постоянно», кстати, пишется он без восклицательного знака.
За три с лишним года, прошедших после опубликования романа, мною были получены десятки читательских писем, содержащих ошибочные замечания. Например, четырнадцати участникам войны я был вынужден сообщить, что, как они справедливо замечают, Брянского фронта в 1944 году действительно не было, но если они раскроют книгу еще раз, они могут убедиться, что 94-я глава, где единственно в романе упоминается Брянский фронт, называется: «Ориентировки 1943 года по розыску Мищенко».
К ошибочным замечаниям читателей автор должен относиться как врач к ошибочным ощущениям больного: необходимо спокойно и аргументированно разъяснить читателю его ошибку. Потому что чтение художественной литературы для читателя не является работой; оно может быть познанием, а может быть и развлечением или времяпрепровождением. Читатель имеет право на невнимательность и ошибку, он может читать книгу в электричке или в автобусе, может читать ее по диагонали или через страницы. Это личное дело читателя, его право.
У литературного же! у критика такого права нет. Для критика так же, как и для каждого автора, законом должно быть: «Семь раз проверь, а потом напиши! Семь раз проверь, а потом выскажись!».
По моему убеждению, которому я неуклонно следую, автор может писать только о том, что он знает досконально («Я это знаю лучше всех на свете, живых и мертвых, знаю только я»). Точно так же и литературный критик может высказываться только о том, в чем он компетентен. Если же произведение написано на сугубо специфическом, незнакомом критику материале, он может высказываться о литературных недостатках или достоинствах, об идейной направленности, но у него нет права публично рассуждать о том, о чем он не имеет представления.
Я решил ответить Вам, Эмиль Владимирович, открытым письмом как потому, что вопросы, в нем затронутые, касаются не только Ваших высказываний и моего романа, так и потому, что безответственность и безнаказанность развращают.