Когда я появился в «двадцатке» — большой полувзводной землянке, — майор Тундутов ужинал или обедал, если можно обедать в полночный час. Рослый, с обветренным сумрачным лицом и прямой длинной спиной, в шерстяной, застегнутой на все пуговицы и схваченной в поясе широким офицерским ремнем гимнастерке с двумя орденами и медалями, он неторопливо ел горячие щи или борщ прямо из котелка, перед ним на самодельном откидном столике в плоских эмалированных мисках лежали нарезанный толстыми ломтями светлый, деревенской выпечки хлеб, сало и соленые огурцы, а в блюдце белела грудка кускового сахара. Левее, на железной печке, подогревались сковорода, полная жареного картофеля, и начищенный до блеска большой медный чайник; немолодой ординарец со столь же неулыбчивым, испуганным рябым лицом и в ботинках с обмотками стоял навытяжку возле сковороды в ожидании команды. Стуча от холодной дрожи зубами, я доложил о прибытии, и майор, взяв протянутые ему документы, взглянул на меня строгим, оценивающим взглядом. Я тянулся перед ним, что называется, «на разрыв хребта», до хруста в позвоночнике и смотрел ему в глаза с уважением и преданностью, как должен смотреть взводный на батальонного командира. После полуторасуточного пищевого воздержания в животе неприлично урчало, и я боялся, что майор услышит. Невыносимо хотелось есть, однако мысленно я претендовал по минимуму на кружку горячего чая — для сугрева, а по максимуму — на тот же чай, но уже с кусочком сахара и ломтем хлеба. При всем своем юношеском романтизме и простоватости человека, выросшего в деревне, даже от отца-командира я большего почему-то не ожидал.
Положив мое офицерское удостоверение и предписание из штаба дивизии на угол столика и продолжая держать меня по стойке «смирно», майор внимательно просмотрел документы, а затем, уставясь мне в лицо изучающе-недоверчивым жестким взглядом и почему-то переврав мою фамилию, напутствовал меня так:
— Тебе взвод, Федоткин, доверили, тридцать, епие мать, человек! Не спи ночами, кровью и потом умывайся и вывернись, епие мать, наизнанку, но взвод чтобы был лучшим! Не оправдаешь, я тебе, епие мать, ноги из жопы вытащу и доложу, что так и было! Понял?!
— Так точно!
Взяв огрызок карандаша, он вывел несколько слов на предписании, полученном мною в штабе дивизии, и, вскинув голову, неожиданно быстро спросил:
— Скажи, епие мать, Федоткин, сколько будет от Ростова до Рождества Христова?
Я тянулся перед ним до хруста в позвоночнике, преданно смотрел ему в глаза и лихорадочно соображал. Как и в других случаях, когда жизнь ставила меня на четыре кости, я ощутил слабость и пустоту в области живота и чуть ниже. Я чувствовал и понимал, что погибаю, но сколько будет от Ростова и до Рождества Христова, я не знал и даже представить себе не мог.
— Виноват, товарищ майор, — после тягостной паузы убито проговорил я. — Не могу знать!
«Не могу знать!», как я слышал от Арнаутова, являлось уставным ответом в старой русской армии, в действующем уставе такого ответа не было; неосторожно сказав, я замер, ожидая гнева майора, однако неожиданно его сумрачное жесткое лицо смягчилось, и он сказал с удовлетворением, очевидно довольный своей проницательностью, тем, что с первой же встречи разглядел меня насквозь и даже глубже:
— Совсем молодой! Еще не е..ный!
— Так точно! — с перепуга, в растерянности поддакнул я, хотя последнее утверждение никак не соответствовало действительности.
В самом деле, к этому времени — за четыре месяца пребывания в Действующей армии на фронте — я дважды был ранен и тяжело контужен, полтора месяца провалялся в медсанбате и судьба уже дважды бросала меня «под Валентину»: в связи с мародерством в полковой похоронной команде и за переход на сторону немцев трех нацменов — один из них числился в моем взводе. В первом случае меня спасло то, что на похоронной команде я пробыл всего семь суток, а мародерничали там многие месяцы, но я об этом и не подозревал и узнал лишь спросонок во время внезапного ночного обыска, когда мне показали клещи, плоскогубцы и мешочек из-под махорки, набитый золотыми коронками и серебряными изделиями, к тому же я был несовершеннолетним, и по всем этим основаниям командир дивизии, по настоянию Астапыча, согласия на мой арест не дал. Во втором же случае перебежавший нацмен, хотя и числился в моем взводе, использовался помощником повара в отделении хозяйственного довольствия и постоянно находился на батальонной кухне, где я его, возможно, и видел, но в лицо не знал и ни разу с ним даже не разговаривал, отчего ни контрразведке, ни прокуратуре дивизии, пытавшимся вчинить мне содействие или пособничество в измене Родине, Астапыч меня опять же не отдал, и в ОШБ
[58] отправили командира взво В отдельные штурмовые стрелковые батальоны, созданные согласно Директиве Генерального штаба Красной Армии от 13 марта 1944 года, направлялись бывшие военнослужащие начальствующего состава, находившиеся в плену или в окружении противника, а также проживавшие на территории, оккупированной немцами, и прошедшие после этого спецпроверку в лагерях НКВД. В составе этих батальонов им «предоставлялась возможность в качестве рядовых с оружием в руках доказать свою преданность Родине». да снабжения младшего лейтенанта Краснухина. В обоих случаях меня таскали, допрашивали, материли, мне все время угрожали «разгладить морду», и страху я натерпелся небывалого. Так что утверждение майора о моей девственности, а точнее, неопытности никак не соответствовало действительности, но я и слова не сказал. К этому времени, к концу октября сорок третьего, я уже начал постигать один из основных законов не только для армии: главное в жизни — не вылезать и не залупаться!..
Когда во время нашего недолгого ознакомительного разговора-инструктажа лицо майора неожиданно смягчилось, я снова мысленно запретендовал на кружку кипятка, запретендовал по минимуму, однако майор — он был человеком далеким от сантиментов и какого-либо рассусоливания, — возвращая документы со своей краткой резолюцией (там было написано карандашом: «Назаров. Поставь на взвод. Тундутов»), жестко приказал:
— Иди, епие мать, Федоткин, в пятую роту к Назарову и набирайся ума! Без дела не обращайся, без победы не появляйся! Иди!
Последнее, что мне запомнилось в ту ночь в землянке майора Тундутова, было красное в крупных каплях испарины рябое лицо пожилого бойца, испуганно тянувшегося с дюралевой ложкой в руках по стойке «смирно» возле сковороды с жарившимся картофелем. Несколько удивленный сплошным матом, сопровождавшим каждое произнесение моей перевранной фамилии, и если не обиженный, то в глубине души задетый тем, что мне даже кипятку для сугрева из парившего чайника не предложили, я вывалился из землянки под холодный пронизывающий ветер, никак не представляя, где в этом темнющем лесу располагается пятая рота и куда мне идти. Я и помыслить в тот час не мог, что отъявленный матерщинник майор Тундутов окажется не самым большим сквернословом и не самым грубым начальником в моей офицерской службе, и тем более представить себе, разумеется, не мог, что этот всесильный, как мне показалось, твердокаменный, поистине несокрушимый командир будет спустя месяц под Снегирями на моих глазах, как простой смертный, раздавлен тяжелым немецким танком, расплющен в кровавую массу, а я, подбежав, упаду на снег рядом с ним на колени и в очередном скоротечном отчаянии от внезапности и непоправимости произошедшего, находясь, несомненно, в шоковой минутной невменухе, буду звать его как живого, точнее, кричать нелепо и абсурдно: «Товарищ майор!.. Товарищ майор, разрешите обратиться…»