К маме, которую на самом деле перевели в терапию, меня не пустили – в больнице объявили карантин. Бульон взяли. Я слышала, как какая-то женщина говорила по телефону: «Забирать надо, пока не заболела…» Я решила тоже забрать маму. Как это сделать? Ведь у меня теперь есть знакомый врач в этой больнице. Спрошу у него…
Я обошла больницу кругом, вычислила приблизительно на третьем этаже окна, которые могли быть маминой палатой, и позвонила маме, не очень надеясь, что она успела и смогла зарядить свой телефон. Но сам телефон и зарядка в сумке у нее были – я вчера все собрала.
– Сашенька!.. – ответила мне мама, и от звука ее голоса, слабого, но такого родного, растерянного и… счастливого, у меня мгновенно выступили слезы.
– Мам…
– Сашенька, ты в нос говоришь…
– Мам, я плачу!
– Плачешь? – испуганно переспросила мама.
– Да. Все хорошо. Прости, пожалуйста. Ты можешь подойти к окну? Ты встаешь? Я здесь, вот тут стою… Мне сказали, ты на третьем этаже…
– А… Да… Хорошо… сейчас… А как же ты… Ой… Да, сейчас…
Я на всякий случай смотрела сразу на несколько окон. И в крайнем увидела маленькую фигурку в светлом. Мама… Мама поправила очки… и увидела меня. Стала махать мне рукой, радостно, быстро, высоко не поднимая руку…
Господи, почему все так… О чем я плачу? Я бросила сумку на землю, запрыгала и, крепко держа телефон, замахала маме обеими руками, чтобы она увидела, что у меня все хорошо – ведь ее беспокоит именно это, я свою маму отлично знаю. Кажется, знаю…
– Сашенька… Ты прочла… там… в дневнике?
– Да, мама…
Мама тяжело задышала в трубку.
– Сашенька…
– Мам, все хорошо, поговорим дома…
– Ты… до конца дочитала?
– Почти. Да, до конца.
– Ты… простила меня? – еле слышно спросила мама.
– Мам!.. Я даже не буду говорить на эту тему. Мне нечего тебе прощать! Нечего, слышишь меня? Я рада, что ты родила меня. И все, больше не о чем говорить. Я завтра постараюсь тебя забрать. У тебя же верхней одежды нет, ты сама не уйдешь.
– А… – растерялась мама.
– Или сегодня, пока не знаю. Ты ложись…
Я несколько раз высоко-высоко попрыгала, чтобы мама видела, что все вообще хорошо – как я еще могла ее в этом убедить? И пошла домой, оглядываясь, потому что мама никак не отходила от окна.
Когда я подошла к дому, уже начало темнеть. Я не поверила своим глазам – у машины, так хорошо знакомой, чистой, сверкающей, прислоняясь к ней, с руками, сложенными на груди, стоял… мой дорогой папа.
– Привет! – как ни в чем не бывало поздоровалась я.
Папа никогда не приезжает в будний день.
– Привет, – тоже как ни в чем не бывало поздоровался папа.
Главное, чтобы сейчас на покачивающихся ногах не появился откуда-нибудь Мошкин. Что-то мне подсказывало, что он шел за мной до больницы и обратно. То и дело мелькал где-то знакомый ободранный серый мех темно-синего капюшона и высокая нелепая фигура моего отвергнутого друга. Или мне это только казалось в ранних сумерках…
– Как дела? – независимо спросил папа и расстегнул куртку. Модно же ходить раздетым, а папа – модный.
– Нормально, – пожала я плечами. – Застегнись.
– Ничего мне не расскажешь? – спросил папа, расстегнул еще и пиджак и расслабил галстук, рванув верхнюю пуговицу рубашки.
– Нет.
– Почему? – Папа взъерошил волосы.
– Ни почему. Сам знаешь почему.
– Я дозвонился Васе.
Первый раз на моей памяти папа спокойно произнес мамино имя.
– Молодец.
– Почему ты мне не сказала, что она болеет?
Я мельком глянула в машину. Мне показалось?.. Да нет. Почему-то на заднем, не на переднем, сиденье сидела та, которую папа искал и нашел, очень давно. Она покрасилась, что ли… Ведь раньше у нее не было такой вздыбленной прически… Я пригляделась… Рыжая, всклокоченная… Пониже бы голову опустила… Страшная!..
– Пап. Ну ты же нашел свою йети, вон она, прячется в машине. Зачем тебе знать что-то про мою маму? Болеет она или не болеет. Тебе какая разница? Ты кто ей?
– Ты… Да ты… Да ты вообще не смеешь!.. Да как ты смеешь!.. Я не позволю… Чтобы ты о ней…
– О ком? О йети? О ком конкретно?.. О маме? О ком?
Я тоже стала заводиться. Наверно, единственный человек, который может вывести меня из себя, – это мой дорогой папа. Искатель справедливости, идеального общества и прекрасной женщины.
Я повернулась и пошла к подъезду.
Я слышала, как сзади ахнул папа. Конечно, он не ожидал. Конечно, я сто раз не права. Он меня растил. Приходил два раза в месяц или даже три, кормил и дарил подарки. Но что мне теперь делать, если я знаю правду о своем рождении и не могу больше на него смотреть?
– Алехандро! – крикнул папа, не очень громко и совершенно не зло. Как-то отчаянно. – Я сто раз звонил…
Я обернулась. Зачем он приехал? Он вовсе не звонил сто раз – я видела всего два пропущенных звонка. Но это не повод, чтобы приезжать. Он хотел мне что-то сказать? Спросить? Извиниться? Объяснить? Зачем он приехал с крокодильей мордой, она же йети? Для меня – так. Для других – не знаю.
Такая сложная правда. Такой огромный лабиринт компромиссов. Я не знаю, сумею ли найти из него выход.
Папа догнал меня у самого подъезда.
– Ты мог хотя бы приехать один, – сказала я.
– Просто… она меня не отпустила, – объяснил мне папа, как маленький мальчик. Как сказал бы Джонни или даже Глебушка, жалобно и серьезно. – Не отпустила, понимаешь? А ты не поднимаешь трубку. А Вася в больнице. И она мне сказала, что ты теперь все знаешь.
– Да, папа, я все знаю.
– И?.. – Папа спросил с совершенно непонятной мне надеждой.
Я смотрела на папу, он – на меня.
– И что? – повторил папа.
– Ничего.
– У тебя есть отец… – то ли спросил, то ли утвердительно сказал папа.
– У меня есть отец. У отца есть йети. Я в йети не верю. Всё?
– Нет… Подожди… Ты все время шутишь…
– Так же, как и ты, пап.
– Ты… Ты не понимаешь…
Мое лицо. Только постаревшее. С чуть-чуть нерусскими глазами. Самую малость нерусскими. Капля мордвы, две капли ираноязычных племен Кавказа, полкапли поляков. Глаза, привыкшие врать. У меня точно такие же глаза. И я тоже умею врать. Потому что не знаю правды. Возможно, пойду ее искать, так же, как искал папа. Папа – не нашел. Я – попробую.
– Когда пойму, я позвоню тебе.