Я лежала и думала о дяде, о папе, о жизни. Как странно все получилось. И как все относительно в жизни. Вот я так и не поняла – верит ли дядя в то, что он делает, верил ли раньше. Зачем уехал, почему занимается таким странным делом – ведь его презирают и забыли на Родине, а точнее, никто толком и не знал – это он считает себя публичным человеком, литератором, радиоведущим. А он никому не нужен. Не всем, конечно, так важна публичность. Есть люди, и не помышляющие об известности. А есть те, которые этим живут. Дядя и секунды не допускает, что он никому не нужный, жалкий отщепенец. Он же думает, что он «борец с системой». А те, кто ему платит, его тоже презирают. Какая странная, жалкая судьба…
Про папу я вообще ничего не понимаю. И про их отношения с мамой. Я так и не продвинулась в своих попытках что-то узнать о том, как я родилась. Мама обещала мне рассказать, когда я стану взрослой. Надо уточнить, что она имеет в виду – восемнадцать или двадцать один. Может быть, по-маминому, я смогу узнать все одновременно с тем, как смогу голосовать. Смешно.
Соседка, проснувшись, как будто забыла о том, как она вела себя вчера ночью – всячески отгораживаясь от нас, на всякий случай, чтобы чего не подумали о ней пограничники – если вдруг у нас найдут контрабанду (какую?!) или оружие с наркотиками… Мама, разумеется, тоже вмиг забыла о том, как вела себя наша случайная соседка, и мирно с ней разговаривала. Только я одна ни о чем не забыла и с соседкой не стала здороваться. Мама лишь пару раз беспомощно взглянула на меня, но я, выпив чаю, вышла в коридор и так и простояла там до самого Подмосковья.
Вот уже начались знакомые места, поезд пошел чуть медленнее, можно было разобрать названия. Самое мое любимое – приезжать домой из дальних странствий. Сейчас, хоть и прошло всего чуть больше суток, ощущение было острое, потому что мы вчера окунулись в совершенно иную жизнь.
Дверь в купе была приоткрыта, и я вдруг явственно услышала громкий мамин голос – мама то ли воскликнула как-то очень жалобно, то ли так звонко почему-то вздохнула… Я обернулась и ахнула тоже. Моя крошечная мама тащила сверху огромный, больше нее самой – даже не чемодан – чемоданище. Соседке, наверно, закинул его туда сын – как раз из купе боком выдвигался вполне крупный и упитанный человек, когда мы вчера садились. А тащить его вниз соседка сейчас заставила маму.
Мама, взглянув на меня испуганными глазами, стала опускать чемодан, но не отпуская его совсем, а невольно склоняясь под его неимоверной тяжестью.
– Брось его! – крикнула я и постаралась перехватить тяжесть.
Но было уже поздно. Мама еще раз ахнула, чемодан наконец отпустила и вдруг стала сама опускаться, прямо на пол.
Я бросила чемодан, за который тоже было схватилась, он упал мне на ногу, соседка завопила: «Мое стекло! Лапландское стекло!», но мне было все равно. Я видела, как странно побледнела мама и закрыла глаза. Мама на пол не упала, смогла сесть на нижнюю полку и откинуться к стенке.
– Мамочка… – Я наклонилась к ней, но тут же сообразила, схватила полотенце и побежала намочить его в туалет.
Туалеты – их было два рядом – были оба заняты. Я помчалась к проводнице, не спрашивая, намочила полотенце холодной водой в ее раковине и бросилась обратно, задев пару пассажиров, которые стояли у окна.
Мама так и сидела с закрытыми глазами и неровно дышала. Соседка отодвинулась подальше к окну и делала вид, что ничего не происходит.
– Мамочка… Как ты? – Я постаралась водрузить полотенце маме на лоб.
Мама приоткрыла глаза и сама рукой стала держать полотенце.
– Спасибо, Сашенька. Уже лучше… – тихо ответила она, так тихо, что я слышала только сипение и догадывалась, что мама говорит.
– Да господи… – Я не знала, что мне делать. Я видела, что маме очень плохо.
Распроклятый чемодан стоял на полу, занимая все купе, было душно – почему-то отключили кондиционер. Бледная мама прижимала ко лбу полотенце, краска так и не стала проступать на ее лице.
А тут и перрон Ленинградского вокзала показался.
– Так… – сказала наша соседка. – Ну, мне надо выходить. Поможешь вынести чемодан? – спросила она меня.
Я пожала плечами. Вот дает. Поэтому ее сын и уехал в страну, где в языке нет ни одного общего с нами корня. «Вода», разве что. И «мама».
У нас вещей почти не было, поэтому я подхватила сумку, наши куртки, маму под руку, и мы вышли первыми, не обращая никакого внимания на чертыханья и охи нашей соседки, которой почему-то никто не хотел помочь с ее чемоданищем, набитым лапландским стеклом. Я знаю – это стекло, похожее на куски льда. В нем замерзли все ее чувства и человеческие струны, если они у нее, конечно, когда-то были.
– Нехорошо получилось с Ингой… – прошептала мама, когда мы наконец выбрались на свежий воздух из нашего душного, провонявшего за ночь вагона. Чем? Да всем. Несвежим дыханием, табаком – кто-то умудрился тайком курить в переходе между вагонами, едой, которую до глубокой ночи заказывали себе в соседнем спальном вагоне из ресторана, и проводницы всё бегали мимо нашего купе с огромными тарелками, бегали…
– С какой Ингой, мам? – не поняла я. – Тебе лучше? Застегнись.
– Что ты со мной, как с маленькой? – Мама с трудом улыбнулась, поплотнее застегиваясь и поправляя на мне болтающийся свободно шарф. – Сама лучше горло заверни. С соседкой Ингой – не попрощались.
– Мам!..
Я задохнулась от возмущения и закашлялась, потому что глубоко глотнула табака вместе с парнем, сладостно затянувшимся сигаретой и выпустившим в нас огромные клубы вонючего дыма. Я отмахнулась от дыма и от тщедушного парня, похожего на самого жалкого на свете огнедышащего дракона – в красной кепке, завернутых на ладонь выше голой щиколотки голубых джинсовых лосинках, с ржавой порослью на прыщавом лице.
– Мам, ну ты же не сестра милосердия… – Я не договорила, потому что увидела, что мама, ничуть не раскрасневшаяся на улице, как-то еще больше осунулась, под глазами у нее обозначились темные круги, и почти слились с кожей побелевшие сухие губы. – Мам, ты как?
– Что-то я, Сашенька… Как будто устала немного, знаешь… Может, помедленнее пойдем?
Тут нас толкнули сзади, и мама пошатнулась.
– Ну нет, так дело не пойдет, – решительно сказала я. А что дальше говорить и делать, я не знала.
Потому что видела, что мама еле идет – ноги переставляет, но как будто ей не около сорока лет, а восемьдесят. И… ужасно выглядит. Я неожиданно почувствовала, что у меня выступают слезы. Я не знаю отчего. От страха за маму, от беспомощности, от странности ситуации. Мимо двигались, толкая нас чемоданами, сумками, локтями, люди, а мама шла все медленнее, пока совсем не остановилась, прислоняясь к столбу.
– Давай всех пропустим… – тихо сказала она.
– Давай я вызову «Скорую помощь»! – наконец догадалась я. – И поедем в больницу!
– Ты что? – как будто даже обиделась мама. – Не надо никаких больниц. Просто я… Немного потянула спину с этим чемоданом, вот и все. Сейчас пройдет. Нет. Не вздумай.