Про недостроенный дом Атара рассказала не сразу и только взяв с нас слово, что больше никогда не будем туда ходить. «Этот дом начал строить один человек, много лет назад, – сказала Атара, растянувшись на траве, тем самым согнав с колен Пуму и решив наш спор о том, кто будет рядом с ней сидеть. – У него была жена, которую он очень любил, и двое маленьких детей. Как-то раз жена тяжело заболела, и человек стал строить для нее дом, потому что она всегда об этом мечтала: иметь свой дом. Человек очень торопился, чтобы успеть, но жена все слабела, и однажды ночью Человек пошел искать Ангела Смерти, чтобы заключить с ним договор. В тот день у Ангела Смерти был выходной, но он согласился выслушать Человека, только сказал ему, чтобы тот говорил быстрее и по делу, потому что выходной у ангела Смерти не так часто – раз в 13 миллионов лет. Человек сказал: „Не приходи за ней, пока дом не будет достроен, а за это я отдам тебе остаток своей жизни: дай мне пережить жену на двадцать лет – поставлю на ноги детей, и можешь приходить забирать…“ Ангел Смерти хотел сказать: „Хорошо, я дам тебе еще пару месяцев достроить твой дом и только тогда приду за твоей женой“, но он спешил и поэтому сказал: „Хорошо, пока дом не будет достроен, я не приду за ней…“ А Человек был совсем не глупый, он понял, какую промашку допустил Ангел Смерти, и в тот же день остановил строительство и оставил дом недостроенным. С тех пор они путешествуют по свету и останавливаются каждый раз в новом месте, их дети давно выросли, а Человек с женой все еще не состарились из-за договора с Ангелом Смерти. НО! – И тут Атара смотрит на нас свирепыми глазами и говорит: – Если вы будете шастать по доскам второго этажа и прыгать по балкам, рано или поздно ваши родители пригласят рабочих, которые достроят дом, и тогда жена Человека сразу умрет, а он будет жить еще двадцать лет и тосковать по ней, вы меня поняли?!»
Про дерево-Дракона Атара рассказала, когда Офер столкнул Ли с качелей из тракторной шины лицом в песок. Эти качели, привязанные грубой веревкой к самому большому из Трех Кедров, были невероятными по быстроте и силе, особенно когда раскачивала Атара, и все хотели как можно дольше покататься, и никто не хотел уступать… Ли сидела на коленях у Атары, продолжая тихо всхлипывать, чтобы Атара жалела ее подольше, а Офер – на соседней скамейке, пинал ногой сосновую шишку и делал вид, что не слушал, но напряженные плечи и часто моргающие опущенные ресницы говорили об обратном. Атара показала на большую сосну в глубине парка, на каменно-холмистом возвышении, и сказала: «Видите эту сосну? Вы не замечали, что я часто обхожу ее, когда мы гуляем? Не задумывались почему? Слушайте: очень давно в этом парке жил Дракон, и он был очень злой и хотел всегда побеждать. А еще он читал мысли, и каждый раз, когда кто-то приходил в его парк, он затевал спор и нарочно вел себя так грубо, что даже если собеседник сохранял спокойный тон, он думал: „Какой же невыносимый этот дракон!“ – а дракон читал эту мысль и взглядом превращал собеседника в дерево – поэтому в парке так много деревьев. Но в один прекрасный день мимо проходил маленький мальчик, который был очень смелым и находчивым. Он подошел прямо к Дракону и сказал: „Я много о тебе слышал!“ „Что же ты слышал?“ – спросил Дракон, приготовившись прочитать его мысль, а мальчик всегда говорил раньше, чем думал, и в тот раз он тоже сразу ответил, не успев подумать: „Я слышал, что ты – самый невыносимый на свете дракон!“ – а Дракон, который был настроен на то, чтобы поймать мысль, а не слово, опешил, и не успел опомниться, как мальчик вытащил из кармана зеркало, и получилось, что Дракон посмотрел сам на себя и превратился в дерево – в сосну. Каждый, кто давно живет в Хайфе, знает, что это – дерево-Дракон. Ну, конечно, у него было очень много времени тут постоять и подумать о своем поведении, он изменился в лучшую сторону и волшебную силу тоже потерял, за одним исключением… – Атара перевела взгляд на Офера, и его спина съежилась под этим взглядом. – …За одним исключением: когда рядом с деревом-Драконом проходят мальчики, ну, девочки тоже, разумеется, он читает их мысли, и если совесть нечиста… видите те маленькие кустики у сосны? В общем, я была с ними всеми знакома… А сейчас! – Атара резко встала, так что Ли чуть не слетела с ее коленей. – Сейчас мы пойдем туда, к нему – я вам кое-что покажу… Офер! – Атара прищурила взгляд. – Ты ничего не хочешь сказать Ли?» Даже сзади было видно, как побелели его уши: он промямлил нечто среднее между «извини» и «я больше не буду» и понуро поплелся к дереву-Дракону – бочком, на всякий случай избегая смотреть на него, и даже я, которой рассказ Атары смутно напомнил горгону Медузу из «Мифов и легенд древней Греции», сразу вспомнила, как с утра изображала перед мамой, что долго чищу зубы, а на самом деле просто пустила воду из крана, и мысленно попросила у нее прощения.
Мне нравилось в Атаре все: ее длинная джинсовая юбка и ее походка в этой юбке – от бедра, но широким, уверенным шагом (много лет спустя я поняла, что она просто ходила так, как будто носит не юбку, а брюки), то, что она боялась щекотки, и в крайних случаях это можно было использовать как тайное оружие, и те моменты – за час перед наступлением шаббата – когда она, босая, быстрыми, ловкими движениями мыла пол на веранде, отгоняя шваброй непрошеных кавалеров, которые ластились к Пуме, нравился тон, которым она делала выговор за случайно раздавленную гусеницу или за нарушение шаббата, и то, как она злилась и каким тихим, приглушенным, почти зловещим, становился тогда ее голос – она не повышала тон, а понижала, нравилось как она пахла – свежим бельем и гелем, которым пыталась приструнить свою гриву, нравилась даже сеть нежных розовых прыщиков на ее щеках, и с того момента, как Двора сказала при мне Атаре: «Поздравляю, ты взрослеешь!» – указав на ее прыщики, которые на иврите называются «ранки зрелости», я тоже захотела такие же, и мечтала о веранде, на которой буду мыть пол на закате, и даже выпросила у мамы светло-джинсовую длинную юбку, только походка Атары у меня все равно не получалась – это была походка женщины, а у меня были ноги-спички, а бедра отсутствовали, и – на всякий случай – я умалчивала о своих субботних утренних запретно-велосипедных прогулках к Бахайскому храму…
Под конец каникул в честь Песаха – самых длинных после летних – когда у меня кружилась голова от цветущего миндаля и болел живот от количества съеденной мацы – мацы с маслом и сыром, мацы с медом, мацы в яичнице, мацы в шоколаде и даже большого «Наполеона» из мацы, – мама пришла домой с работы, держа на руках маленький, пушистый комок. Комку был месяц, это была девочка – с изумрудными глазами, носом кирпичного цвета, белыми усами и семицветной шерстью – там были белый, черный, два оттенка серого и три оттенка рыжего, но лапы – белые, как у благородной особы, и невероятно длинные. Ее мама была породы мейн-кун, а папа – неизвестным подзаборным нахалом. Я решила назвать ее «Лиса», с ударением на первом слоге, даже не подозревая о том, что есть такое американское имя и что мейн-кун тоже американская порода. Лису рано забрали у мамы, и она очень любила шерстяные вещи, часто забиралась на кровать, покусывала плед, утопая в нем лапами, запускала туда когти и урчала. А потом она чуть подросла и со всего разбега шмякалась о закрытую стеклянную дверь, когда ее не впускали в комнату, и мы перестали закрывать двери. А потом Лиса еще подросла, и я решила, что пора научить ее гулять на улице, чтобы она была свободная и гордая, как Пума, хотя мама возражала: она боялась, что Лису могут съесть овчарки Ринго и Тони, у которых – как у многих собак в Хайфе – была волчья кровь, или мангусты, стайкой перебегающие дорогу как раз у нашего дома… Но Лиса осторожно вышла на лестничный пролет, и, пока поднималась по ступенькам – к мосту, который вел к ступенькам на улицу Уингейт, она поняла, что это – ее территория, и, когда незваный Тони с лаем ворвался на лестницу снизу – из сада, она так зашипела на него, что пес бросился бежать и больше никогда здесь не появлялся, а Лиса спустилась в сад и стала его обживать, и с тех пор она каждый день гуляла – ела травку, копалась в земле и песке, валялась в солнечной пыли, лазила по деревьям и охотилась за птицами, а когда уставала или скучала по маме, поднималась по лестнице домой и со всего размаху наскакивала на дверь – «как пьяный мужик» говорила мама. А потом она совсем выросла и стала очень красивой кошкой – с белой пушистой грудью, невероятно длинными белыми лапами, разноцветными полосками и пятнами на шерсти, узкой, но опушенной мордочкой, которая делала ее похожей на сову, и черным, очень пушистым хвостом, который не позволяла расчесывать. Она могла пройтись по столу или по книжной полке, не уронив ни одной безделушки, сидеть неподвижно, как статуэтка, на мамином компьютере или лежать клубком в одном из абажуров, которые почему-то были разбросаны по балкону – в Лисе всегда было что-то королевское, и я утверждала, что в прошлой жизни она была королевой Англии, возможно даже Викторией. Однажды я прибежала домой в диком восторге и радостно заорала на смеси иврита и русского: «Мама! Там – под мостом! Лиса и Мици! Делают яхасей мин!»
[7] – почему-то именно так и сказала. А на следующий день – уже растерянно: «Мама… там под мостом… Лиса… с другим котом… и у них тоже… яхасей мин…» – и у мамы вырвалось: «Вот шлюшка!» – и это прозвище прилипло к ней – так называли Лису все, включая моего папу, когда тот приезжал ко мне, и я даже придумала слово «шлюшевный», что означало «такой миленький и душевный», и мы с мамой часто говорили «шлюшевный» про зверей (и – гораздо реже – про людей). Лиса была Шлюшкой и одновременно Королевой Англии, правда, быть Шлюшкой ей нравилось, а вот Королевой Англии – не очень, но я все равно усаживала ее на свой письменный стол, надевала на нее свое ожерелье из фальшивого жемчуга, говорила ей «Ваше величество», целовала белоснежную лапу и предлагала «заняться чаепитием», а Королева Англии кусала меня в нос и убегала.