Перед Пуримом всем нужно было купить мишлоах-манот
[3], и мама мне тоже купила, даже лучше, чем у многих. Но Яфит потом велела нескольким ученикам еще кое-что купить к празднику.
И в том числе мне. А моя мама тогда очень мало получала, папа вообще не работал, и я сказала, что не буду просить, потому что у нас мало денег. Яфит ответила: «Передай своей маме, что в Израиле не только берут, но и дают». И все дети засмеялись. А мама мне потом сказала, что я зря отказывалась и она все купит, потому что не хочет, чтобы я была хуже других. Она сказала, что Яфит – молоденькая и еще не все понимает, а я подумала: ничего не молоденькая – у нее химия на волосах, и маникюр, и морщинки у глаз, и ей целых двадцать пять лет! А до этого – зимой – был случай с колготками. Меня мама заставляла надевать, а я их ненавидела, потому что в Израиле такое никто не носит, и в помещении в них всегда становилось жарко, и ноги потели. И она проверяла, что я их надела перед уходом, потому что знала, что могу и соврать… Но как-то я не выдержала и на переменке сняла, и повесила их на спинку стула. Подошла Яфит и сначала даже не поняла, что это. Я объяснила, а она как скажет на весь класс: «Тут тебе не Россия, убери свои грязные колготки и передай своей маме, что в Израиле это не принято». А я: «Они не грязные, они – чистые!..» И чуть не заплакала… У меня вообще было много проблем с московской одеждой, когда только приехала. Был любимый бархатный костюм – черные штаны и желтая кофта в черных пятнах – леопардовая. Но его засмеяли еще в детском саду. И задразнили мое любимое платье с осликом. А самое ужасное – носки с сандалиями. Даже хорошенькие носочки. «Так носят только русим». Сабры, те кто тут родился, – исключительно на босу ногу. А еще лучше – вообще без сандалий: пяткой по песку, по траве, по раскаленному асфальту. Теперь я так умею.
Да, не всех обижают. Может, действительно, дело в моем характере. Но я раньше совсем другая была, правда. Это как вопрос: что было раньше – курица или яйцо? К тому же есть предатели. Например, в Нес-Ционе был такой мальчик – Эли (его раньше звали Костей). Вначале его сильно дразнили, как и меня. Но он быстро перешел в их стаю, начал подхалимничать, чтобы понравиться им. И громче всех кричал: «Вонючая русская, убирайся в Россию!» Но я сама хороша. Не разрешала маме говорить со мной при них по-русски. Даже при Шани и Моше. Правда, и на иврите… Когда она первый раз на собрание пришла – еще в первом классе, – Ривка услышала ее акцент, очень удивилась и сказала: «Как такое может быть, что твоя дочь – сабра, а ты – ола хадаша – новая репатриантка?» Знаете, как ужасно, как стыдно! Когда она с ошибками говорит, как будто необразованная, и никто не понимает, что она – очень умная, потому что она умная на русском!
Нет, я как раз не жаловалась, Яфит и Ривке другие говорили – не только мои друзья, но и те, которые меня не любили: им все равно хотелось наябедничать на кого-то – бывают такие дети – а я не люблю ничего исподтишка делать, лучше – заехать в глаз! Только это не всегда помогает. Самое обидное ведь не это, не драки. Я помню один раз мы играли в школьном дворе после уроков. Там мой любимый уголок: огромный экалиптус, то есть эвкалипт, и под ним всегда тень. У меня три подружки были из класса: Шани, Эден и Михаль. Но с Шани и Эден мы всегда дружили, а с Михаль иногда ссорились: у нее кудряшки, как у барана, и характер такой же, а иногда, как у осла. Когда она вредничает, я ее зову «Михи-психи», и она очень злится. Но в тот день мы все хорошо играли и собирали листья экалиптуса – на зиму запасались, а потом Эден начала чесаться, а за ней – все остальные, потому что это заразно, когда кто-то чешется, и мы сидели и пытались не чесаться и установили, что с первой, кто зачешется, – штраф. Ну я и не сдержалась: нос чесался! И я отдала Шани шекель – в общую копилку: мы потом на эти деньги путешествовать собирались, но ничего не вышло… И тогда Михаль предложила поиграть в классики – раз уже никто не чешется, а я сказала, что настроения нет, потому что за маму волнуюсь. У меня же мама тоже журналист, и она в тот день уехала с какой-то группой в Наарию: я там не была, но знала, что это – у границы с Ливаном и что туда падают катюши, и как раз слышала, что на прошлой неделе упали, и очень волновалась, но не показывала виду. А Михаль говорит: «Катюша – это же русское имя, это вы делаете эти ракеты…» А я сразу кричать: «Кто – вы?!» А она: «Русские…» Я так обиделась. Даже не сказала ей, что она «Михи-психи», просто повернулась и пошла домой, и сидела на кухне, пока мама не приехала. Знаете, я очень долго спорила, возмущалась: «я – не русская, я – еврейка!» – но это не помогает. В Израиле нет евреев: есть израильтяне – которые тут родились, – и все остальные. Они так не только к русским относятся, но и к эфиопам, и ко всяким другим, от них отличающимся. Всякий народ презирает чужестранцев… И нас все-все-все называют «русскими»! Нужно всем объяснить: сами дети не могут этого понять, если взрослые не понимают. Но ведь в Торе написано, что мы должны сюда вернуться. А мы стали такие разные, такие разноцветные – и белые, и черные, и розовые, и желтые. Поэтому те, кто тут родился, думают, наверное: «Вот, пришли нашу землю поганить!» А мы жить пришли. Просто они пришли раньше.
Я один раз – еще в Москве – играла во дворе со своей лучшей подружкой Катей и еще одной девочкой – Люсей, и мы только уложили куклу спать, как Люся захотела ее покормить, а я говорю: кукла спит, у нас ночь, а Люся: нет, утро! Мы поссорились, и Люся заревела, побежала к своей бабушке и пожаловалась, что я ей не даю с куклой играть, а та ответила: «Ну что ты от нее хочешь, она ведь жидовка!» А Катя за меня обиделась и крикнула Люсиной бабушке: «Сами вы жидовка!» И та сказала: «Хамка!» А Катя: «Неправда, я вежливая, я „на вы“!» А я спросила у Кати: «Что такое жидовка?» А она: «Не знаю, но, наверное, что-то очень противное». А дома мне объяснили… И мама сказала: «Знаешь, мы скоро уедем. Там тебя никто обзывать не будет…»
Однажды они меня довели, и я сильно плакала. Это уже после того, как я поклялась не плакать, но не выдержала… И Шани кричала им: «Что вы от нее хотите, оставьте ее, не трогайте!» И гладила меня по голове. А дома она легла на диван и долго плакала. Бабушка спросила ее, почему она плачет. И Шани ей ответила, что меня жалеет. И бабушка Шани позвонила моей маме – спросила, почему она не идет в школу, не говорит с учительницей… А я дома ничего не рассказывала. То есть рассказывала все – про друзей и про мальчиков, в которых влюблялась, – но не про это. Мама, наверное, чувствовала, что я меняюсь, но не могла понять почему. А когда она на собрания приходила, меня хвалили, говорили, что у меня хорошая аб-сор-бци-я и что я по ивриту лучше всех в классе – я думаю, они просто не хотели долго с ней говорить, им некогда было… Правда, у меня по поведению отметки были не очень, но я врала, что это из-за того, что болтаю во время урока. Так что у мамы был шок. А что я могла сказать: «Я решила, что не стоит вам с папой рассказывать, потому что вы как раз разводились и у вас много своих проблем было…»? А Шани на следующий день сказала Яфит, что меня доводят. И Яфит беседу провела. Она меня поставила перед классом и сказала: «Посмотрите, она – такая же, как вы. У нее две руки, два глаза, две ноги, она ничем от вас не отличается. В России такие же люди живут». А еще рассказала, как в один класс одна уродка пришла, что-то у нее ненормально было, но дети ее не обижали. А я подумала: это потому, что та была израильтянка.