Но сейчас никаких сказок или песен – гости ждут. Мама и папа сидят по разные стороны кровати, а я держу их за руки и не отпускаю.
– Па-а-ап…
– Не папкай!
– Еще посидите!
– Что-то ты совсем разгулялась.
– Мама, подержи мою пятку – это очень приятно.
– Ее давно надо было уложить, я же говорила.
– А еще почешите мне за ушком…
– А еще что?…
– Ой, а можно я еще выйду показать свою пижаму и скажу еще раз всем «спокойной ночи»?
– Гости испугаются, подумают, что ты – привидение.
– Не смешно, папа.
– А кое-кто завтра не получит подарки, если не заснет…
– А я знаю, что Дед Мороз не настоящий!
– Зато мы очень настоящие!.. Все. Поздно уже. Спи.
– Ма-а-ам… ну, ма-а-ам… Ну па-а-а-ап…
– Спи. Спи.
Спи, девочка-которую-очень-любят, девочка на качелях, девочка, которая сходит со стола в воздух и знает, что поймают, девочка, которая думает, что это легко – быть девочкой-которую-очень-любят, и если тебе приснится эмиграция, развод родителей, постоянные переезды и жизнь на чемоданах, чужие квартиры, пустые стены – не верь, этого не может быть, такого с девочками-которых-очень-любят не бывает, перевернись на другой бок и спи дальше, а это все не про тебя, не про тебя…
Банановый рай
– Мама! Сегодня ночью я забралась в чужую сказку. И было очень страшно.
– Почему?
– Потому что она чужая. Я вначале залезла на дерево, сорвала листочек, понюхала его и стала упрятываться в сказку, и упряталась так глубоко! Там шла война, были указы. Я не захотела с королем воевать. Я сказала: «Отпустите меня. Это чужая сказка. Я из другого мира». И меня отпустили. Я выбралась в свой мир. А на дороге меня встретил дракон. Это был добрый дракон. Он мне сказал: «Больше никогда не попадай в чужую сказку. Ты там можешь заблудиться». Я вернулась домой вместе с драконом и улеглась удобненько спать. Очень уютненько.
Но у меня пока нет своей сказки, нет одной сказки – их много. Мамины и папины. И речь не о «Буратино», не о «Красной Шапочке», не о тех сказках, что рассказывают на ночь, не о колыбельных, которые поет мама. Настоящие сказки не рассказывают, на них только намекают – жестом, словом, самое большее – фразой, но именно они – самые важные. Папины сказки – деревянные, шероховатые, они пахнут клеем, стружкой и елью. Мамины – тревожные, взволнованные, от них становится холодно и жарко. Папины о том, что вещи – живые. Нельзя рисовать в книжках – а то они обидятся и уйдут, как посуда от Федоры. Нельзя дергать гирю на часах с кукушкой, если она оторвется – часы остановятся, и тогда случится беда. Надо уважать зеркальный буфет, покрывало с бахромой, блестящий паркет. Папа их любит. Любит чернильные ручки, павлиньи перья в вазе, блокноты. Он и не трогает их без надобности – смотрит издали, любуется. Папа всегда все кладет на место. Я смотрю, как меняется предмет «на месте», как гордо держит голову наточенный карандаш, как четко и строго складывается бумага, как папины руки отрезают, клеят, измеряют длину линейкой, и я знаю, что папа любит линейку, клей, ножницы, что все эти предметы – особенные, и значит, волшебные. В них сила, и лучше их уважать. И я уважаю. Мамины сказки – как матрешка: в одной сказке скрывается другая. Например, сказка о девочке, которая собирала пыльную черешню прямо с дороги, а потом у нее неделю болел живот. Ведь это та же сказка о волчьей ягоде, которую нельзя трогать! И «нельзя» сказано таким тоном, что я понимаю: тут скрывается страшная опасность, самая страшная. Съешь волчью ягоду и превратишься в волка. Это то, чего боится мама, боится так сильно, что даже не говорит напрямую. А еще это сказка про Иванушку, который испил из копытца и стал козленочком. Но это совсем не о копытце, не о волчьей ягоде и не о пыльной черешне. Это о словах. Кто-то говорит тебе «не делай», а ты делаешь – из упрямства, назло, из каприза – и сразу наказан. А с кем-то другим, кому всего этого не говорили, может, и не случилось бы ничего. Это особые сказки, которые учат слушать предупреждения, то есть верить в слово. Если сказано, то уже правда. Раз волчья ягода – станешь волком… А есть другая сказка, самая страшная и самая любимая. О девочке, которая села на иголку, иголка вошла в тело, по венам доплыла до сердца, и девочка умерла. Мама рассказала ее, когда я забыла вернуть иголку в шкатулку, оставив на диване. Как я сразу не догадалась! Ведь у Кощея Бессмертного смерть спрятана в игле, значит, игла – это и есть смерть. Тонкая, острая, почти невидимая, как жало. Это не жизнь переламывается пополам, это смерть выскакивает из заточения. Поэтому дети плачут, когда у них берут кровь – чувствуют близость смерти, такой же быстрой, такой же незаметной, как укол. Мамины сказки и папины сказки – не такие уж разные. Они говорят о том, что мир обманчив – смерть может быть уютной или красивой. Все вокруг смертельно, если не знать правила. А правила знают только папа с мамой.
Мою любимую куклу звали Таня. Мне было пять, ей – два. Я была на три года старше, и я была ее мамой. Когда ее подарили мне, мы обе были блондинками. Мои волосы потемнели, а ее – остались такими же, не седели от пыли. Каждую неделю я мыла Таню шампунем из мыльных пузырей и зубной пасты. Я была хорошей мамой.
У Тани не было платья – я его потеряла. Ей было очень комфортно в своей пластмассовой наготе. И она никогда не простужалась. Ни разу! В отличие от меня. В отличие от меня, она не капризничала и ела все, что ей предлагали: одуванчики, песок, а один раз – земляного червяка.
Я рассказывала Тане сказки. Те сказки, которые знала. Про гирю от часов, про девочку, которая поела немытой черешни, – чтобы Таня не вздумала есть немытую черешню! Я рассказывала эти сказки Тане, потому что была хорошей мамой и еще потому, что иногда страшно хотелось поесть немытой черешни или оторвать гирю и посмотреть, что будет…
У Тани были зеленые глаза. И ямочка на каждой щеке. Папа пообещал, что у меня тоже будут ямочки. Когда вырасту. Я не хотела ждать. И, стоя у зеркала, давила на щеки указательными пальцами.
Однажды мне подарили тряпичную, роскошную Пеппи. Большую, рыжую, с улыбкой до ушей. Я ее возненавидела. Она угрожала Тане – замызганной, голой, растрепанной Тане. Я стала брать Таню с собой в постель, а Пеппи оставляла без сладкого и ставила в угол.
Иногда я лежу и пытаюсь представить себе смерть. Значит, меня не будет – но тогда ничего не будет – если не будет меня. А если бы и не было ничего? Никогда. Сочетание – ничего и никогда – самое загадочное и манящее. Это не черное, не яма, в которую падаешь, это ничто – скорее белого цвета, зияющее белое ничто, но ведь если нет ничего, то и белого нет, и слова «ничто» тоже нет… и в этот момент становится так страшно, что невозможно больше думать об этом, надо съесть что-то или погладить кошку, или обнять Таню – тогда сразу понятно, что все – глупости, вот Таня: она закрывает и открывает глаза, пахнет моим шампунем, у нее гнутся руки и ноги, значит, есть что-то, а что-то уже не может стать ничем, исчезнуть в ничто – так не бывает.