В общем, в первые несколько месяцев пластинки Высоцкого не сходили у меня с проигрывателя. Пока отец, терпеливо дремлющий под это дело в соседней комнате, не сказал однажды в нешуточном ворчливом испуге:
– Этот пьяный голос… Он мне даже приснился!.. А нельзя ли сделать потише? Или, может, что-нибудь другое поставить? Вот Валюша есть Толкунова… Может, ее?
Валюшу я, при всем уважительном к ней отношении, ставить не стала.
Но мысль отца поняла – Высоцкий в его присутствии больше не звучал.
9
А в школе все оставалось по-старому. Я, как и прежде, не вписывалась в коллектив своего класса, да, собственно, и не старалась вписаться. От школьных уроков и особенно перемен оставалось только чувство собственной беспомощности и досады на себя. Тут я была закрыта и бездейственна – на грани с безразличием. Одноклассники с их жизнью были для меня как в тумане и казались какими-то плоскими, лишенными жизни фигурками. С ними было и неинтересно, и сложно. Все, что они говорили и делали, казалось мне слишком скучным, слишком будничным, однозначным, хоть некоторые из них и были внешне и по части слов вполне себе яркими личностями.
Но что есть яркость?… Я не раз задумывалась над этим вопросом. Пожалуй, я бы назвала – разумеется, после Ларисы, за которой в моем сознании, как казалось, навечно закрепилась пальма первенства, – по-настоящему яркой личностью такого же, как и я, молчаливого, наблюдательного человека, не проявляющего в школе даже элементарной активности. Больше всего мне нравились тихие, скромные люди, которые брали за все происходящее вину на себя. Саму себя я считала человеком обочинным, пограничным, которому еще только предстояло научиться подлинной человечности, научиться от таких вот вечно «виноватых», ровно ко всем относящихся, не судящих сгоряча собратьев.
Поэтому, если на моем горизонте появлялась порядочная, скромная, непритязательная, но в то же время глубокая, внутренне поэтичная личность, она обычно заменяла мне весь разношерстный коллектив, становясь целым миром, которому я с готовностью открывалась.
Такие люди, сами не зная о том, становились для меня учителями.
И самым горшим страхом было разочаровать их.
Но еще горше было разочароваться в них самих.
Вот почему к выбору друзей, которых я интуитивно выделяла, слив воедино чувство и мысль, я подходила очень серьезно.
Внутри у меня словно фильтр стоял, четко блокирующий сердечность и вытекающую из нее преданность по отношению к людям недостойным, таким, какие были хуже, чем я о них думала.
А поскольку тех, о ком думалось очень хорошо, всегда было мало – не считая героев революции и персонажей любимых произведений, – то можно сказать, что в классе я уж точно обходилась без друзей.
Но были в школе и те, кого я если и не любила всем сердцем, то уважала.
Например, учившийся на класс старше грек Гера Позов, с которым мы даже не были знакомы, вызывал у меня ощущение полета, в чем-то напоминающее мой восторг перед Высоцким. Он был тот еще канатоходец! И как красиво выходил за флажки! Казалось, даже страдающие от его хулиганств учителя в глубине души любовались им.
Гера Позов был известен тем, что не мог усидеть на уроке за партой.
Он начинал ерзать, потом громко комментировать рассказ учителя, затем препираться с ним в ответ на замечания, а после откровенно ерничать. Ну а потом, чаще всего даже не дожидаясь особого приглашения, вставал и выходил в коридор.
Там Гера Позов расшагивал по всему этажу, время от времени заглядывая в класс – не обязательно в свой, – и бросал под всеобщий хохот какую-нибудь реплику. Бывало и так, что он заваливался в чужой класс без приглашения и под одобрительные взгляды совершенно ошалевших от такой смелости ребят, что называется, доводил педагога. Мог, например, войти в класс на руках или, влетев в него после удара головой о дверь, сделать сальто прямо перед столом внезапно присмиревшей, просто слов не находящей учительницы. Выпроваживать его иногда приходилось вместе с директором и обоими завучами, но и тут Гера Позов смешно препирался и отбрыкивался, показывая свои акробатические номера.
Он был ростом выше среднего, крепок, длинноног и широкоплеч, густые волосы, зачесанные назад, удлиняли красивое лицо с правильными чертами и изящным, хоть и слегка расплывчатым профилем. Взгляд его был как бы плывущим в дымке, и весь он был какой-то нездешний, и иногда меня даже посещала крамольная мысль: а не является ли Гера Позов сошедшей с постамента, ожившей скульптурой древнегреческого бога, титана или героя, наподобие Прометея? А может, это и сам Прометей, несущий нам подпаляющий все нечистое, проливающий свет правды огонь?… Ведь огонь Геры проливался в основном на головы тех учителей, за которыми водились грешки. И они становились абсолютно беззащитны перед словесной эквилибристикой этого весьма и весьма проницательного циркача, который мог, к примеру, простодушно спросить: «А сколько сейчас стоит пятерка в четверти?»
Меня тоже живо интересовал этот вопрос. И в то же время я боялась услышать ответ на него, боялась разочароваться в тех учителях, которые мне нравились, поскольку разочарование в человеке, которого я воспринимала как наставника или как брата, сестру, друга, вызывало во мне такое сильное огорчение и замешательство, что земля просто уходила из-под ног, и я оказывалась словно зажатой в некой безысходной, давящей, как темная паутина, пустоте, в которой задыхалась.
Такого рода разочарования были противопоказаны мне – буквально физически. Я уже имела опыт чуть ли не предобморочной дурноты, когда случайно услышала, как матерится в дружеской беседе со своей приятельницей, школьной уборщицей, шагая с ней под ручку, наша директриса, преподававшая русский язык и литературу. Только что она посвятила целый урок чистоте речи, только что декламировала с дрожью в обычно металлическом голосе стихотворение в прозе Тургенева и только что, поднимая глаза к портретам классиков, умоляла нас чуть ли не со слезами на глазах никогда не употреблять слова-паразиты. Класс так впечатлился, что на следующих двух переменах было непривычно тихо… Но спустя пару дней меня угораздило забыть в школьной раздевалке пакет со сменной обувью, и я, вернувшись за ним в опустевшую школу, застала по-свойски и даже как будто с гордостью матерящуюся директрису. Гордящуюся еще и тем, что она может, пока никого нет, пройтись по пустующему коридору под руку со своей подругой-уборщицей.
Если бы я узнала, что кто-то из учителей берет взятки, я бы, наверное, охладела не только к нечистому на руку педагогу, но и к предмету, который он преподавал.
Вообще же, мне очень хотелось быть такой же смелой, как Гера Позов, и высказывать учителям (и людям вообще) все, что я о них думаю. Но я не могла… Какая-то сила сдерживала меня, и эту внутреннюю плотину было не обойти. Обойти ее можно было, лишь зная наверняка. А как, например, узнать наверняка, берет ли вот этот учитель взятки? Когда врет друг – узнать можно. Просто почувствовать… И тогда уже слова, налившись праведной силой, смогли бы смести любую преграду, стали бы горькой обличительной речью. А тут всегда оставалась неопределенности. И, чувствуя эту неопределенность, я терялась и смущалась, не в силах позволить себе проговорить что-то, что оскорбило бы человека чудовищной несправедливостью. А так как я сдерживалась, не проговаривая вслух мелькавшие у меня многочисленные подозрения, накопившись, они иногда – неожиданно для окружающих, да и для меня самой – вырывались в виде гневных выговоров, в которых правда гротескно мешалась с самыми причудливыми и искаженными преувеличениями. После этих вспышек всем было очень неудобно, и мне стоило немало крови доказать потом этим людям, да и самой себе, что я на самом деле не думаю о них так плохо, а просто мне что-то там показалось, ну а дальше снежным комом накатили обиды на жизнь, в общем-то не имеющие отношения к личности, на которую этот ком обрушился. Выслушивая мои противоречивые оправдания, люди обычно со вздохом успокаивались, но трещина между нами оставалась, и если в мой адрес продолжали поступать глухие намеки на прежнюю обиду, я вновь нешуточно взвинчивалась и могла опять вспылить. Поэтому общение с обидчивыми и долгопамятными на плохое людьми было мне противопоказано. Оно превращалось в замкнутый круг из вспышек, перебранок, извинений, оправданий, упеков – и снова вспышек. Фух!.. Какое же счастье, что на свете была Лариса. С ней можно было просто обменяться на ходу тумаками, и в следующую минуту мы, обнявшись, бежали дальше.