Была еще одна, с каждым днем возрастающая причина недомогания, с которой невозможно было бороться. Поняв, как обстоит дело, она пришла в небольшое отчаяние и написала письмо Хьюму, умоляя его переменить решение. Я чувствую себя очень дурно, писала она, здешние дни, как вы и предсказали, страшно долгие, знойные, и я вынуждена чахнуть в бездействии, в сумраке. Дорогой Хьюм, у меня, кажется, будет ребенок, и мне страшно одной, в незнакомом этом краю, среди незнакомого, хоть и доброго, заботливого ко мне люда. Я тоскую о вашем рассудительно-прохладном уме, вашей мудрости; мне ужасно не хватает наших бесед об истории и других науках. Я не то чтобы несчастлива, но я чувствую себя нездоровой, и мне нужно ваше общество и совет, ваш знакомый, здравомыслящий голос. Вы предвидели, как мне здесь будет трудно, со всей этой жарой, с безжалостным солнцем, с неизбежным сидением в укрытии. Не могли бы вы, лучший мой друг, навестить меня хотя бы на время?
Отправив это послание, в одной почте с обычным письмом к родителям, она сразу же, по крайней мере частично, в том раскаялась. Письмо к Хьюму было признаком слабости, призывом о помощи, на которую она не имеет права рассчитывать. У нее было такое чувство, будто, высказав сердце в минуту слабости и тревоги, она сделала их теперь неизбывными. Она чувствовала, как слабеет день ото дня, как ее с новой силой одолевает демон беспокойства, которому сопротивлялась она как могла. Созамм создавал и дарил ей вазы из «опалового» стекла, одну за другою. Первая из этих ваз была узенькая, белая, полупрозрачная, толщиною с карандаш, в ней смогла бы поместиться всего одна роза. Вторая – тоже беловатая, но уже не такая сквозистая, с нежно-розовым оттенком и чуть выкругленная. Третья – чуть более розовая и более округлая, а четвертая – светло-пунцовая, как стыдливый румянец, – имела под тонким горлышком весьма изящную полную чашу. Всего же ваз было девять, цвета остальных были вишневый, алый, карминно-красный, темно-красный, последней же – густо-червленый, и вплавлено в нее жгуче-огненное сердечко. Когда он расставил их в ряд перед нею на столе, она увидала вдруг, что все это – женщины, из коих каждая имела все более горделиво-округленный вид, с белыми ручками. Она улыбнулась и поцеловала мужа, стараясь не замечать противного кома, жгучего, подкатившего к горлу.
На следующий день пришло письмо от Хьюма. Оно, видно, спешило навстречу ее письму, слишком рано было для ответа. В начальной части своего письма Хьюм выражал надежду, что принцесса, несмотря на свое чужедальнее пребывание, разделит с ним его радость, хотя бы душою. Он только что женился на Гортензии, дочери королевского управляющего, и зажил теперь в довольстве и покое, каких даже и вообразить себе не смел. Затем, однако, последовала часть, которую Огнероза могла считать, несмотря на некоторую поэтическую загадочность выражений, единственным объяснением в любви от Хьюма. Никогда, писал Хьюм, никогда мне не жить, как вам, принцесса, у пределов человеческого опыта. Однако никто, слышите, никто, кто хоть раз увидал Огнерозу танцующей на нехоженом снегу или собирающей ледяные цветы с нагих ветвей, не сумеет забыть эту совершенную красоту и жить с обыденностью в сердце. Я теперь понимаю, писал Хьюм, что одна крайность желает другой крайности и что существам из чистого огня или чистого льда открыты восторги, которым мы, обычные смертные, можем подивиться украдкой, но которых нам должно избегать. Я не смогу обитать в ваших мирах, принцесса, ни в ледяном, ни в огненном; я счастлив в моем новом доме, с моей славной, меня обожающей женой, с моим удобным креслом и моим вешним садом… Но никогда, принцесса, мне не ведать полного блаженства, ибо я узрел вас танцующей в снегу, и этот танец навсегда меня отлучил от обычной жизни всех людей. Будьте же счастливы, принцесса, в вашем дальнем пределе и вспоминайте порой Хьюма, который был бы счастлив в пределе своем – не увидь он однажды вас!..
Слезы навернулись на глаза принцессы. Раз он так написал, думала она, значит это и впрямь последнее от него письмо. Ее же письмо причинит ему боль и, может быть, заставит презирать ее, что с такой беззастенчивой легкостью призывает его в трудный час. И она стала плакать о том, что Хьюма здесь нет, что Хьюм не приедет, а она одна, ей неможется в чужой этой стране, где даже прохладный воздух в темных переходах жарок настолько, чтоб оттопить от нее еще один кусочек, как человеческий поцелуй от снежной статуи. Потом, утерев слезы, она зашагала, точно хмельная, по длинным галереям и вышла во внутренний двор, переполненный ярким, слепящим воздухом, в котором струйки зноя – их было отлично видно – то бойко, точно вскипая, карабкались кверху, то извивно опадали вниз и тут же снова устремлялись вверх, будто неведомые сухие фонтанчики. Медленно и отважно пересекла она двор наперерез, не ища стенной тени, и вошла в огромное, гулкое, пещеру напоминавшее помещение, где работал принц Созамм со своими мастерами. Все еще подслепая от солнца, она словно в какой-то дымке разглядела полуобнаженных работников, железные щипцы у них в руках; на острых концах понтий вращались коконы, схожие с ослепительными тюльпанами. Созамм сидел поодаль за верстаком, темное его лицо было облито ярко-красным светом от горячей, не остывшей еще стеклянной сферы, которую он оглаживал, вертел и тянул. Другая такая же сфера, обок его, остывая, приобретала цвет бурого опавшего листа. Положив на живот руку, Огнероза шагнула внутрь, в жар и темноту. Она подходила уже к принцу, как один из мастеровых, у которого пот тек по рукам и плечам и капал со лба, нараспашку открыл передок печи. Огнероза успела только увидеть в густом мареве полки с горшками, раскаленными до золотой красноты… в следующий миг в лицо ей прыгнула огромная, страшная солнечная роза жара и света, в глазах у нее сделалось темно, внутренности пронзила ужасная боль. Я, кажется, плавлюсь, была ее последняя смятенная мысль; она медленно падала, погружалась в горнило белым кусочком лома, выгибалась, морщилась, вот потекла, стеная, в море пламенно озаренной, красной крови. Созамм подбежал к ней в тот же миг, его пот и слезы капали на белое ее, холодное личико. Перед тем как лишиться сознания, Огнероза услышала в голове как бы уменьшенный его голос: «Будет другое дитя; если ему суждено жить, то суждено; подумай о нем». Потом наступила полная темнота, и почудился даже призрачный холод, холодная дрожь…
Потеряв ребенка, Огнероза долгое время была больна. Служанки клали на лоб ей и усердно переменяли тряпицы, смоченные в ледяной воде. Она лежала во тьме, в прохладе, то впадала в забытье, то выныривала к остаточной, косной жизни. Созамм нередко находился при ней, молча сиживал у изголовья. Однажды сквозь полусмеженные веки она увидела, как он упаковывает в стружки и уносит те девять дивных ваз. Благодаря заботливому уходу она постепенно поправилась, по крайней мере вновь достигла того состояния, в котором пребывала в детстве у себя на родине, – состояния молочной, безучастной вялости. Вставала она очень поздно и сидела у себя в покоях, потягивая фруктовый сок и даже не порываясь ткать, читать, писать. Спустя несколько месяцев ей стало казаться, что она потеряла и любовь мужа: со времени кровавого происшествия в мастерской он ни разу не был у нее в спальне. О бывших у него на то причинах не заговаривал, никак своего равнодушия не объяснял; молчала и она. У нее было чувство, что она превратилась в безвкусное молочное желе, бланманже, что она теперь женщина только на вид, в действительности не способная ни привлекать, ни пленять. Вследствие ледяной своей природы, в печали она располнела и стала медлительнее. С отвращением она изучала в зеркале сливочные жировые обкладочки вокруг глаз и расползшиеся щеки. Созамм стал уезжать на длительное время, не говоря, куда отправляется, скоро ли вернется. Она не могла ни написать Хьюму, ни поговорить по душам со своими смуглокожими красавицами-служанками. Она отворачивалась белым лицом к синей стене, обхватывала себя мягкими руками и готова была пропасть навеки.